вышвыривают.
Старик перекатил табачную жвачку от одной щеки к другой и сплюнул в жаровню длинную ленту слюны. Наклонившись вперед, чтобы посмотреть мимо Паскуале, он сказал:
— Я вас знаю, синьор Макиавелли. Я видел вас здесь раньше и слышал ваши разговоры тоже. Я знаю, вы согласны со мной.
Никколо, как заметил Паскуале, сразу же взбодрился и в то же время насторожился. Вино сделало свое дело, его жар изгнал озноб, как огонь факела рассеивает туман.
— Мы всегда свободны и можем быть самими собой, внутри себя, синьор, — сказал Никколо. — Но лишь немногие способны освободиться от телесного груза. Можно доказать математически, что труд по производству материальных благ не в силах обогатить тех, кто вынужден работать. На самом деле, для Республики лучше всего, если она будет богатой, в то время как ее граждане останутся нищими, потому что личное богатство порождает леность. Вспомните Рим, который четыре столетия со дня своего основания пребывал в глубокой бедности, но эти годы были счастливейшими годами Республики. Вспомните об Эмилии Павле, который, вместе с победой над персами, привез в Рим богатство, но остался беден сам. Как и завоевания, работа не делает человека богатым, но заставляет его оставаться активным, а не вялым бедняком.
— Прошу прощения, синьор Макиавелли, но теперь вы рассуждаете, как эти последователи Савонаролы. — В голосе старика сквозило осуждение. — Не могу сказать, что разделяю их убеждения.
— У меня есть причины уважать последователей мрачного пророка, — сказал Никколо, — но, слава богу, мне хватает здравого смысла не примыкать к ним.
Паскуале попытался вступить в разговор:
— Все это болтовня. Что толку в болтовне. — Оказалось, он опьянел гораздо сильнее, чем предполагал.
Человек, сидевший в тени за кругом света от жаровни, зашевелился. Он оказался невероятно жирным, совершенно лысым, завернутым в залатанный шерстяной плащ.
— Последние дни настают, журналист. Зверь сидит на престоле святого Петра, он скоро умрет. Фальшивые крепости, возведенные гордостью и тщеславием механиков, будут разрушены. Напиши об этом в своих листках.
— Все знают, что мое оружие не бомбы, а слова. — Никколо допил вино и перевернул стакан, вытряхивая последние капли в солому под ногами. — Заплати хозяину, Паскуале, да пойдем. Надо изложить известную нам историю, прежде чем мы сможем улечься сами.
5
Паскуале вернулся в студию, когда уже пели петухи. Он устал, но был далек от того, чтобы спать. Пока он всю ночь работал, перенося на медь сцену убийства в сигнальной башне Палаццо Таддеи, синьор Аретино приносил ему чашечки густого горького кофе, нового дорогого напитка, привезенного из египетского протектората. Аретино сказал, кофе помогает от всех напастей и, в частности, гонит сон. Насчет последнего он оказался прав: хотя Паскуале устал как пес, он ощущал какую-то непонятную просветленность, словно только что очнулся от странного и удивительного сна.
Промышленный смог уже поднимался. За плоскими черепичными крышами скромных старых домишек, выстроившихся вдоль улицы, начали растворяться в свете зари лампы, заливавшие светом громадину Большой Башни. Зеленые и красные огни мерцали и подмигивали. Механические руки размахивали на вершине возвышающейся, словно утес, башни. Стаи крылатых посланий, невидимые, словно ангелы.
Город просыпался с рассветом. Домохозяйки гремели ставнями первых и вторых этажей, открывая окна, выливали помои в идущую вдоль улицы сточную канаву — новые дренажные системы механиков пока еще не добрались до этой части города — и болтали друг с другом через всю улицу, словно ласточки, щебечущие под стропилами амбара. Зазвонили колокола к утренней службе, здесь и там, далеко и близко, колокольный хор плыл над крышами города. Высокие трубы никогда не спящих мануфактур на другом берегу Арно выплевывали облака дыма высоко в утренний воздух, западный ветер закручивал их на определенной высоте, разгоняя смог. Грохот машин и станков был размеренным и неуловимым — монотонное биение промышленного сердца города.
Паскуале остановил мальчика-разносчика из булочной, купил у него кусок горячего хлеба, верхняя хрустящая корочка которого была испачкана золой. Два серебряных флорина, плата за ночные труды, лежали в сумке вместе с летающей лодкой, которую Никколо Макиавелли велел ему беречь, и свежим сложенным экземпляром сегодняшнего печатного листка — две его гравюры запечатлены между колонок ритмичного проникновенного текста Никколо Макиавелли. Паскуале ощущал себя единым целым с городом, словно был частью огромного сложного механизма, застывшего в миге от счастья. Он обрадовался даже обществу желтой костлявой дворняги, которая привязалась к нему по дороге домой и бежала по пятам, пока вдруг не вспомнила о каком-то неотложном деле и не завернула в переулок.
Наверху лестницы дверь в студию была открыта, внутри горел свет. Россо уже трудился. Он растирал голубой пигмент, склонившись над камнем; на мастере был просторный, испачканный разноцветными красками фартук, рукава на веснушчатых руках закатаны; он водил по поверхности камня шершавой медной пластинкой, вымоченной в уксусе, быстрыми движениями превращая гранулы в тонкий порошок и смахивая его в коробку, которая уже до половины была заполнена небесного оттенка краской.
Паскуале ощутил укол совести и желание приняться за дело при виде того, как учитель занимается черной работой. Он поспешно вошел, извиняясь на ходу, но Россо отмахнулся от его извинений.
— Делай, как считаешь нужным, — сказал он. Лоб и щеки у него были в голубых пятнах, пальцы тоже прокрасились голубым. Создавалось впечатление, что он работал всю ночь, части картона на рабочем столе у окна были прорисованы в цвете — от бледных размывов до темно-коричневого и почти черного, — придавая объем пространству вокруг фигур.
Паскуале показал учителю два флорина, а затем печатный листок, который Россо поднес к окну и долго рассматривал.
— Бедный Джулио, — сказал он наконец. — Никто не знает, кто его убил?
Паскуале начал рассказывать учителю о расследовании Никколо Макиавелли, а Россо с рассеянным видом уставился в окно. Поток света проходил между ставнями, резко освещая половину его лица. Когда Паскуале договорил, Россо сказал:
— Во мне это есть, Паскуале, задатки великого художника. Этот дурак, брат — управляющий больницей, он ничего не понимает, ничего! Когда-то во Флоренции разбирались в живописи, но теперь — нет! Все эти ремесленники со своими механизмами, торговля и болтовня об империи под стать Древнему Риму. Но без искусства все пусто, Паскуале. Ничто.
Речь снова зашла о непонимании его работы: Россо в шутку изобразил похожих на дьяволов святых, а брат управляющий впал в ярость при виде того, что показалось ему богохульством. Россо отвернулся от окна и добавил:
— Тот глупый монах из сада орал на меня несколько минут, прежде чем ты пришел. Он спрашивал, нет ли у нас крыс.
— Он должен каждый день проверять свои виноградники.
— Присматривай за Фердинандом! — резко произнес Россо. — От него и так уже было немало неприятностей, а мне не нужно, чтобы меня отрывали от работы. Я привязал его к твоей кровати, Паскуале, и не отвязывай его.
Он вписал два флорина Паскуале в переплетенную в кожу бухгалтерскую книгу мастерской, взвесил монеты на руке и отдал одну Паскуале. Они равны, повторял он периодически. Ему больше нечему учить Паскуале, и уже скоро Паскуале придется искать свое место в мире.
— Учитель, я никогда не перестану учиться у вас.
— Спасибо, — ответил Россо с неясной тоской, хотя он и улыбался. — В другое время, если бы дела шли лучше… Важнее становится не то, что еще сумеем сделать, а то, что уже сделали, Паскуале. Мы растворяемся в истории.