— Твоего ангела. Да. Но ты не настоящая личность, пока еще нет. Больше не беспокой меня, Паскуале. Теперь мне надо поспать.
Сейчас, в шумном многолюдном погребке, Паскуале решил, что это из-за того разговора с Пелашиль, когда он пьяно настаивал на еще одной порции хикури, травы, привезенной Пьеро из Нового Света. Паскуале высматривал Пелашиль, которая обычно работала в кабаке каждый вечер, но не видел ее. Ее не было долго, и он подумал, потому что был молод и эгоцентричен: а вдруг она ушла, возмущенная его поведением, и больше уже не вернется.
Любимый угол Пьеро заняла группа шумных сквернословящих швейцарских кавалеристов. Кондотьер, который привел их, развалившись на любимом стуле Пьеро с прямой спинкой, оживленно объяснял непристойными словами, почему он никогда не позволит иметь себя в зад и сам никого не будет иметь в зад, ни флорентийца, ни кого другого, а купленный им на вечер мальчик, сидящий у него на коленях, делал вид, будто зачарованно слушает.
— Нет, конечно, я, как любой другой мужчина, люблю, когда мне сосут член, и мне плевать, кто это делает: мужчина, женщина или младенец, который думает, будто то, чем я кончаю, молоко его мамаши. Лучше всего было с одной старухой, у которой не осталось ни единого зуба. Но только турки и флорентийцы пялят друг друга в анал, я прав или не прав?
У кондотьера было худое рябое лицо и усы, нафабренные, чтобы получились торчащие кончики. Он запустил пальцы в волосы купленного мальчика, мальчик заморгал и послал ему воздушный поцелуй, полунасмешливый-полульстивый. Наемник обвел взглядом комнату, маленькие глазки поблескивали из-под кустистых бровей, возможно, он надеялся, кто-нибудь возразит ему. Но никто не возразил — как не уставали напоминать печатные листки, граждане Флоренции опасались иностранных наемников. Стыдливое молчание висело в помещении, пока военный не засмеялся и не потребовал еще вина.
Вино принесла Пелашиль. Сердце Паскуале дрогнуло, стоило ему ее увидеть. Когда она наполнила кружку кондотьера, Паскуале подозвал ее, и она медленно подошла. Пелашиль — нагловатые глаза, черные, похожие на ягоды, кожа цвета осенних листьев, широкие бедра, обтянутые поношенным парчовым платьем, рукава которого были обрезаны, оставляя обнаженными мускулистые руки. Паскуале спал с ней разок, прошлой зимой, и с тех пор так и не смог решить, он ли ее выбрал или она его.
— Я вчера перебрал, — сказал Паскуале. — Надеюсь, ты не сердишься.
Пелашиль шагнула назад, когда он попытался обнять ее.
— Почему мужчины всегда думают только о себе?
— Ты злишься! А что я такого сказал? Разве я не могу спросить?
Россо, который до сих пор молча пил, шевельнулся и произнес:
— Предложи ей увезти ее домой, Паскуалино. За море, туда, где песок бел, море сине, а женщины ходят голыми.
— Это вы так думаете, — сказала Пелашиль, — но моя родина совсем не такая. К тому же вы бы предпочли голых мальчиков. — Она схватила за руку Паскуале. — Старик снова болен. Ты должен навестить его. — И она пошла за вином, увернувшись от пьяного солдата.
Паскуале сел на место, выпил еще вина и снова подумал о бессвязных речах Пьеро и о том, как после порции хикури разрозненные движения слились в одно и в дрожащем дождливом свете возникли крылья голубя. Ангелы и время… Их время такое же, как у людей, идет минута в минуту? Какое-то знание, огромное и невероятно непрочное, словно лесной цветок, кажется, было готово озарить его разум, но угрожало раствориться, если он станет слишком пристально глядеть на него. Он подумал: может быть, Пьеро знает, что означало это откровение. Может быть, Пьеро даст ему еще один сушеный лист хикури. Он обязан навестить старика, да, но не сейчас. Пока еще рано. Он должен собраться с духом, чтобы вынести царящую в уединении комнаты Пьеро разруху.
Джамбаттиста Джеллия, бунтарь с левыми взглядами, славящийся тем, что когда-то был башмачником, а стал автором-моралистом, проталкивался сквозь толпу. Только что вошел журналист Никколо Макиавелли, и Джеллия тащил его к столу Паскуале, громко говоря:
— Никколо, ты должен это услышать. От того, кто там был, в самом сердце скандала.
— Чаще всего необходимо расстояние, чтобы увидеть правду, — со смехом протестовал Никколо Макиавелли. — Кроме того, я уже написал свою статью и отдал ее в печать. На самом деле мне скоро нужно будет пойти посмотреть, как там дела. Дай мне спокойно выпить, не думая о работе, Джеллия. Может быть, революция для тебя жизнь, но журналистика для меня только профессия.
— Этот молодой человек там был, то есть он так говорит.
— Это правда, — сказал Паскуале.
— И, я вижу, ты неплохо нажился на своем везении, — заметил журналист, улыбнувшись. Остальные сидевшие за столом засмеялись практичности Паскуале.
— Это правда! — настаивал Паскуале.
Никколо Макиавелли тонко улыбнулся:
— Мне не нужны слова, друг мой.
Россо сказал:
— Он прав. И тебе не нужны слова, Паскуалино.
— А как насчет рисунка? — спросил Паскуале.
— Какая глубокая ирония заключена в том, что в пастве, состоящей из одних художников, никто не догадался зарисовать скандал, — заметил Никколо Макиавелли, и все снова засмеялись.
Россо поднялся, держась за край стола. Он выпил больше Паскуале.
— Это частное дело, — заявил он.
— Но в общественном месте, — возразил Джеллия.
Паскуале пихнул Россо локтем в бедро и заговорил жарким шепотом:
— Нам нужны деньги, учитель.
— Делай как знаешь, Паскуалино, — устало сказал Россо. Его внезапно захлестнула очередная волна черной меланхолии. — С моего благословения. Надеюсь, скоро все разъяснится.
Джеллия отошел, давая место Россо, который двинулся через толпу к двери. Паскуале заговорил, потому что им в самом деле были необходимы деньги:
— Я докажу вам, что был там. Вы должны извинить моего учителя. То, что произошло… это позор.
Он достал лист бумаги, на котором делал наброски в начале службы, обмакнул край рубахи в вино, собираясь стереть рисунок, но Никколо Макиавелли перехватил его руку:
— Дай-ка взглянуть. — Он поднес рисунок к глазам, разглядывая его сверху вниз, словно читая текст. Макиавелли был тонкий, но крепкий, с умным моложавым лицом монастырского библиотекаря. На выступающих скулах темнела щетина, голова с залысинами, волосы коротко подстрижены. Он сказал: — Вижу, Микеланджело Буонарроти размышляет, в которого из смертных метнуть тщательно выбранную молнию. Это ты рисовал?
— Он лучший из нас, — сказал Паскуале.
— Если хочешь, идем со мной, нет, не допивай, тебе потребуется твердая рука и острый глаз, а не возбужденное воображение.
Дождь кончился, в воздухе висел желтый пар. Он пах древесным дымом и серой, от него чесался нос и слезились глаза. Хотя шестичасовая пушка еще не стреляла, подавая сигнал к закрытию ворот, пар уже погрузил город в ночь. Люди блуждали в нем, закрывая лица; держась за руки, прошли два механика в кожаных масках с какими-то свиными рылами.
— Механики отравляют воздух, а потом сами вынуждены изобретать способ, как им дышать, — заметил Никколо Макиавелли. — Жаль, что немногим доступны их средства.
Это был один из тех смогов, которые душили Флоренцию, если ветер не дул, и дым от мастерских опускался тяжелым одеялом по течению Арно. Журналист мучительно закашлялся, прикрывая рот ладонью, затем извинился. Он когда-то сидел в подземельях Барджелло, пояснил он, и с тех пор у него болят легкие.
— Но это было до того, как я взялся за перо ради правды, а не ради государства. Что касается правды, теперь, когда мы ушли от твоих товарищей, можешь сказать мне, как было дело, если ты все видел.