Он нажал кнопку звонка и позвонил три раза.
Дверь открыла маленькая, сгорбленная старушка.
— Бог мой! — воскликнула она, увидев Горечку. — Опять он, горемышный, распьянехонек…
— Опять, Митрофановна, — согласился Илья, втаскивая Горечку.
Охая и вздыхая, старушка затрусила по коридору.
В комнате Ильи, заваленной папками, бумагами, подрамниками, холстами, Горечку раздели и уложили на диван. Илья заботливо укрыл его одеялом. Митрофановна притащила из своей комнаты оцинкованный тазик и поставила с причитаниями у изголовья Горечки.
Денжин оглядывал комнату. Возле дивана стояла кровать — почти у самой двери, письменный стол у окна, этажерка с книгами, буфет, несколько стульев… Стены сплошь завешаны картинами, рисунками, гравюрами. Слева возвышался огромный мольберт, на нем — полотно на подрамнике, занавешенное двумя белыми простынями.
Денжину хотелось взглянуть на картину, над которой почти два года трудился Кремнев, и он спросил, показывая на простыни:
— Может быть, разрешите краешек приподнять?
Илья, расшнуровывая горечкины ботинки, покачал головой и кратко ответил:
— Нет.
— Так я вас жду к себе, — напомнил Денжин, взявшись за никеллированную ручку двери.
— Хорошо. Я буду на днях.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Денжин вышел. Горечка повернулся на другой бок и пробормотал:
Илья подошел к мольберту и сорвал простыни с картины.
За окном белел мутный рассвет.
III
Все чаще и чаще мучали Илью головные боли. Напряженная работа и какая-то внутренняя неудовлетворенность своим трудом создавали больную обстановку. Иногда ночью он вдруг вскакивал с постели и, включив свет, шлепая босыми ногами по холодному полу, подходил к картине, стоял перед ней двадцать, тридцать минут, и вдруг, схватив кисть, осторожно делал несколько мазков, наперед зная, что искусственный свет обманывает его. Утром, внимательно вглядевшись в свежие мазки, он брал мастихин и лихорадочно соскабливал написанное вчера. Хватался за больную голову и валился на постель. И часами лежал с открытыми глазами. Добрая Митрофановна — соседка по квартире — войдя поутру в его комнату и видя его одетым на постели, качала головой и журила:
— Изведете вы себя, Илья Кириллыч. Ну-тко с двадцати шести годов вгонять себя в чахотку… Бросьте-ка вы полуношничать. Днем поработали и хватит. А ночь — она для того, чтобы люди спали… — и, охая, шла разжигать примус.
Иногда Илья целыми днями пропадал в Третьяковской галерее, или в Музее Изящных Искусств. Особенно он любил стоять перед рембрандтовской «Юдифью» и «Иисусом Христом» Крамского. «Юдифь» потрясала его решением света. «Иисус Христос» — воздухом. Утренний влажный воздух, казалось, со всех сторон обнимал сгорбленную фигуру Христа; он чуть увлажнял его крепко сжатые пальцы рук, положенные на неподвижные колени. Казалось, влажный воздух плывет с картины в зал, и Илья часто ощущал характерную утреннюю ознобь.
Он бродил с этюдником по паркам, полям, лесам, садился где-нибудь на базаре и писал лошадей (лошадей он особенно любил) и, когда ему удавалось поймать какую-то новую деталь, он летел домой и переносил ее с этюда на картину. Если же переноска не нравилась ему, Илья опять бежал на старое место, снова писал и снова переносил на картину.
Так прошли почти два года.
Временами он отдыхал, отдыхал по-своему — за писанием обнаженного тела. Приходила Ариадна и позировала. Потом он опять принимался за картину, торопясь закончить ее всё-таки к весенней выставке.
Тянулись дни, противно похожие один на другой.
IV
Илья остановился возле красивого крылечка и позвонил. Дверь открыл Глеб Денжин. И — обрадовался.
— Ах, это вы! Это хорошо, что вспомнили. Проходите, пожалуйста…
Илья вошел.
В большой комнате, увешанной картинами и прекрасно выполненными репродукциями с работ старых мастеров живописи и скульптуры, их встретил бывший учитель Кремиева, Николай Петрович Денжин, профессор, читавший лекции по истории искусств во Вхутемасе, маленький старичок, с седой ошейником бородой, как у норвежского моряка. Поблескивая стеклами очков, он приветливо улыбнулся Кремневу.
— Неужто так заработался, голубчик, что и про учителя забыл?… Ай-ай-ай… Нехорошо, нехорошо… Садись-ка, да расскажи как твои дела.
— Да что рассказывать, Николай Петрович. Дела — так себе… Все ищу, ищу…
— Небось нашел уже, да скрываешь… Ты ведь, дьяволенок, способный. Ну-ка, скажи, что пишешь? Всё ту, старую?… Прилизал, наверное, как заправский академик? Или импрессионизм заел? Помню, как ты им увлекался… Ренуар, Мане, Сезанн… Помнишь?
— Помню, — ответил Илья, закуривая папиросу. — Нет, Николай Петрович, не академизм и не импрессионизм меня заел, а… — он улыбнулся.
— Что? — вскинув голову, спросил старый Денжин.
— Социалистический реализм.
Все дружно, в том числе и Илья, рассмеялись.
— Ну, поищи, поищи его, — посоветовал Николай Петрович. — Вещь нужная… А то, брат, что-то я никак ее не уловлю. Последняя выставка совсем убила во мне надежду. Видел?
— Видел.
— Плохо, плохо, Илюша. Всё комсомолочки в платочках, дымящиеся заводские трубы, да пейзажики бледные, плохонькие, хоть и в ярком колорите.
Из соседней комнаты вошла невысокая девушка в простеньком ситцевом платье, худенькая, веснущатая, с черными, вьющимися волосами.
— А-а, вот и Маша! — воскликнул Глеб Денжин. — Знакомьтесь, пожалуйста. Это — Илья Кремнев, о котором я тебе рассказывал, Машенька. А это — она.
Показывая белые, мелкие зубы в улыбке чуть отвернутых губ, она пошутила, протягивая руку Илье:
— Вот так рекомендация, Глебушка!
Илья пожал маленькую теплую руку.
Ее светлые голубые глаза, прищуриваясь, внимательно рассматривали Илью.