по ободкам, ресницами яростными осененные, как у серафима, не такие ли глаза Козельск с визгом резали, не с такими ли глазами грузинская Богородица никогда не спит в Иверской часовне и за нас просит. Если Кострома жмурилась, выходило хуже: по всей ощупи кожи его глаза ласково ползали и в нутро ей будто его глаза зашили - шебаршат крысы. Всю черную грязь познала девка, кричать хотела, потому что она, волочайка, сучка, гноиха перед глазами его - ничто, никто и звать никак. К рассвету изнасиловал ее всю досуха своей красотою, и оставил, как есть, не прикасаясь. Не утопилась, осталась жить Кострома, ела, спала, в окно смотрела, ложилась с каждым, как прежде. Но услышит как по мосту ночью счастливые каблучки стучат - и на чердак бросалась, там темно, кулаки себе грызла в кровь. Только и счастья, что темно, что нет его здесь. На казнь бы пошла, но чтобы снова выбрал ее и посмотрел на свет, как еще никогда и никто.
Так и повелось. В месяц раз или два являлся Кавалер по ночам, уводил новую девку за ситчик. Ни к одной пальцем не прикоснулся, и к себе не подпускал. Мамка за голову хваталась - повадилось лихо, все стадо перепортит, но словами высказать не умела. Всякий раз надеялось честное кабачество, что в последний раз приходил. Иной раз девку отпускал раньше, со всеми садился, чужими опивками не брезговал, просто возьмет из рук у кого хочет штоф и долго пьет напротив.
Яблоко покромсает и берет кислую дольку с ножа губами, не глядя, будто кого другого потчует. Смотрел, как дрались, слушал, как байки травили.
А травили много, всяк свое городил под утро с пьяных глаз. Вот отчего на Москве сорок не бывает? Какую хочешь птицу в рощах повстречать можно, хоть сойку, хоть иволгу, хоть стеклянную птицу-радоницу, которую никто не видел, никто пера ее не ведает, и пера-то у нее нет, а все чешуя рыбьи по собольей спинке, зато все в смертный час услышат ее клекот в левом ухе. А тут на сто сорок верст отъехать надо за три заставы от Москвы, чтобы сорочий треск услышать. То ли потому что заклял сорок крестовым запретом святитель Алексий, когда ведьма Маринка Отрепьева женка от стражи в сорочьей шкуре улетела из Москвы, то ли потому что проклятье бросил благочестивый муж, у которого сороки уворовали с окошка последний кусок сыру на сорок дней пропитание.
Ври больше.
В Симбирске две бабы копали некретимый клад на погосте Николы Лапотного, где красный камень поставлен, а на нем два петуха выбиты и человечья голова с крыльями. Под тем камнем положили деды три котла, первый - с червонцами, второй - с перлами, третий - с безобманным счастьем. А давался клад только тому, кто отродясь на Руси матерно не ругался. Бабы уже две сабли и пистоль откопали, тут над погостом косо свистнула падучая звезда, пополз по камням на карачках Кладохран - весь синий, задом наперед и пуп куриный на лбу.
- Это вы тут младенцев зарываете? Вот я вас, барабанные шкуры!'. Бабы-дуры с перепугу такие матюги завернули в три погибели, что все клады Симбирска и на сто верст окрест со стыда сквозь землю провалились без возврата с треском и дымом. А котел со счастьем повис меж небом и землей. Чтобы его достать, нужно лестницу сплести из женской бороды.
Ври больше.
А в Нововаганьковском переулке, живет на отшибе дикий зверь-Китоврас, водит его гулять вдоль по улице раз в год карлица на аленькой ленте. В остальное время ту карлицу держит Китоврас под замком, бережет и любит пуще глаза, а посередь избы бобыльей висит сундук кованый на берестяных цепях, в сундуке кресты сапфирные и неистратные деньги чумной чеканки. Дружно живет Китоврас с Карлой, хлеба не пекут, каши не едят, кулешик не варят, колокольный звон в решето наловят, тем и сыты.
- Ври больше. - подал Кавалер хрустальный свой голосок, от которого зубы в деснах стыли.
- Да вот те крест, - обиделся болтун - сходи, посмотри своими глазами, у любого в приходе у Предтечи спроси Китовраса - покажут.
Заварили свару, есть ли на Пресне на самом деле Китоврас, или брехня все, и Пресня и Китоврасы, болтуну в ухо сунули, чтобы место знал. Тоска заглотная в стаканах заплескалась. Сил не стало в тесноте сидеть. Хлопнула кабацкая дверь, сгинул Кавалер, будто позвали его водяницы плясать. Рассвет над прудами в облаках багряные городища сотворял и рушил. Не шел, бегом бежал Кавалер, вело его не по своей воле любопытными кругалями по пеньям-кореньям, по глинистым склонам Трех Гор.
Рано просыпалась Пресня, в Нововаганьковском уже торговали, отпирали церковные врата, рыжих коней запрягали фурманщики, шли бабы с вальками - белье прать, перекликались. Тому пятачок сунул, у той дитя похвалил, перед старухой ресницы стыдливо опустил - все, что хотел - вызнал Кавалер быстро. Показали ему и дом на отшибе.
С утра Гриша Китоврас на грядах возился в нищей земле, жухлую ботву жег в куче - горький дымок небесной лесенкой сплетался и таял, висел над кровлей никому не ведомый симбирский котелок с безобманным счастьем, а из того котелка сеяла невесомой мороской солью осень на всю Пресню, на всю Москву.
На подоконнике Серенькая белыми лапками пристально умывалась. Молоком томленым из дома тянуло, чугунок дремал в печном вчерашнем жару, краснело молоко от любви. Поперек двора - веревка протянулась наперекосяк, полоскалось на сквозняке платьице ветхое, перелатанное, а латки все грубые, будто солдат суровыми нитками крест-накрест штопал - швы лодочкой выгнулись. А в доме девчонка в лад припевала колокольчиком, собирала на стол, звала завтракать. Вылез из конуры Первыш, спросонок на дыбки взбросился, натянул цепку, поперхнулся брехом со всхлипом. Цыкнул Гриша на пустолая. Глянул на улицу, большие ладони от земли отер. Пуста улица до конца была, как тростник, никто во двор не смотрел.
