По пояс купался Кавалер в женоподобии своем, отбивал телесные запахи ароматами из полусотни флакончиков. Знал, что лицо истлеет, имя забудут, на могилу плюнут, врастет в московский перегной голый череп, но и на пустоглазом костяке до Господнего суда останется на верхней челюсти слева черная точка, будто острым грифелем ранили.
Последняя памятка: жил-был, грешил-каялся на небелом свете Кавалер, гулял певчими каблучками по семихолмию, кузнечным да пекарным воздухом большой Москвы вовсю дышал, в дерзости бесовской и человеческой сам по себе научился смеяться, а потом сгинул, не без следа. Вот же он твой родимый шрам - напоследок, на лицо.
Кавалер капризно опускал пальцы в драгоценную скляницу с помадой из сорочки нерожденного ягненка и лилейного выпота, стоила фальшивая красота дворянская не одну сотню мужицких 'душек'.
Ласково, как девушек - 'душками' называл Кавалер по завещанию отцовскому преданных ему крестьян безымянных.
Безголосое дело, простая и продажная российская судьба, паслен черный, отрава пустохлебная и дворянину и смерду едина участь - мертворожденная сестра-близнец с косой острухой.
Кряхтели живые русские душки, безропотно волокли гнилые лапти на невольничьи торги, а Кавалеру горя было мало - новую порцию красоты костяной ложечкой зачерпывал.
В месяц по паре склянок притираний изводил, не думая о стоимости.
Бросал кистью на высокие скулы сухие румяна из кармина с тальком пережженным и растертым в пылкий порошок. Помнил напутствие вычитанное из 'Золотой книги любви и волокитства'
'Юноша, для игры употребляй алую красу для возвышения живости глаз своих'.
Лакей - куаффер угадывал, какую пудру выбрать на сей день по нечаянной морщине на лбу, по жесту расслабленной на подлокотнике, как болотная лилея, кисти руки, по учащенному дыханию.
Всякого сорта пудра была к услугам харитоньевского девственника - розовая, палевая, ванильная, ночной ирис, виолет и мильфлер.
В нежнейший прах добавляли амбру, или держали крахмалец по нескольку суток под свежими цветами жасмина, меняя их каждый день.
Закончив, Кавалер садился в маленькую манерную каретку 'дьябль', то на колесах, то на полозьях и ехал вскачь из дома в дом.
Кумир кокеток, прельстивый лжец, мучитель и проказник - так в великой глупости и слепоте называли его.
Именно голодные немолодые женщины ввели Кавалера в моду, тщеславного, властолюбивого несносного, но нежного при всяком тайном случае неприкасаемого мальчика.
Заманивали наперебой на галантные вечера, на музыку и ужины с сюрпризами, одна перед другой, шурша шелками и тафтяными подолами, хвалились: 'Нынче у меня обещал быть!'.
Сорокалетние корсетные подруги передавали Кавалера от одной к другой, рекомендовали, как пикантный сырный десерт, без него вечер не вечер, стол не яств, а гроб стоит.
В беседе с московскими женщинками Кавалер был волен до наглости, скор на бесстыдство, лжив до честности. За правдивую ложь женщинки по-кошачьи дрались царапками, улещивали золоченого гостя, как умели. Саживали на лучшие кресла, сгоняя шлепком с бархатных подушек то мосек слюнявых, то мужей близоруких, и в ответ на салонные кавалеровы дерзости млели и звали его заглазно и в очи 'резвым ребенком'.
Воркуя, кормили из рук ванильными вафлями и пастилой, наливали новомодного игристого вина в лилейный бокал, подталкивали на галантный суд незрелых дочек - крепко помнили, что свободен отныне лакомый подарок, авось хоть на какую Таньку прыщавую или Софочку малокровную, бровь вскинет, улыбку подарит, скажет вальяжно: В жены беру'.
Бровь вскидывал, улыбки дарил, но когда матери под румянами бледнели до синевы, выгибали поясницы и про себя подначивали, тормошили дочек невзначай: 'Ну же, ну, выбери!'. Кавалер брезгливо откусывал вафельку крученую, скупым глоточком запивал и помалкивал. Разве только присядет вполоборота за клавикорды, переберет лады, как настройщик, оглянется на веерный табун белотелых московских невест и замурлычет никому:
'Ах, когда б я прежде знала,
Что любовь родит беды,
Веселясь бы не встречала
Полуночныя звезды,
