Приходил беседовать в сумерки, как обещал.
Садился на край постели, желтый левый глазОк его в темноте отблескивал, обещал прощение без напоминания.
Горбун терпеливо объяснял юноше темные места, никогда не высмеивал и не судил попусту.
Иной раз сам строго спрашивал - но не как учитель ученика пытает с ерничеством и кичливой жестокостью, как отец с того света сына пестует во сне, прежде чем выпустить без кормчего в стремнину жития.
Советовал иные книги, выписывал названия, куда придется, хоть на полотняные лоскуты, острым ногтем обмакнутым в чернильницу, хоть на пыль на подоконнике - к утру развеется, но запомнится, а в дальнейшем пригодится.
- Где ты учился грамотной мудрости? - спрашивал Кавалер.
- Везде понемногу, - равнодушно отвечал карлик, - буквы выучил, когда читала покойница вслух 'Деяния', сначала повторял за ней, стал по книге следить, сложил буквы в слова, а там уж - сам. Мне без грамоты нельзя, я от века приставлен к сундуку с отреченными книгами. Сундук тот мне мать и батька - меня не родили, я на дне от сырости завелся.
Беззвучно посмеивался карла в кулак своей незабавной шутке.
В полдень стучалась мать, назойливо спрашивала.
- Что же ты, как заточник греческий? Сходил бы на люди, развеялся. Отчего обедать не вышел? Остыло все.
- Потом. Я скоро, - отмахивался Кавалер. Запоздало жалел мать, но оторваться от занятий своих был не в силах, до изнеможения, до сухости и горечи во рту читал и был счастлив, как никогда прежде.
Белый хорек-фурро обвивал бескостным тельцем, как зимний воротник, шею Кавалера. Подремывал вполглаза.
Кратко отдыхая от чтения и записей, Кавалер приказывал принести в решете живых не обсохших однодневных цыпленков и сам кормил фурро.
Вьюном из дремы выскальзывал остромордый смышленый зверь, бросался и с хрустом прокусывал птичий черепок, грациозно выпивал мозг, смаковал, играл с уцелевшими птенцами на половицах, а потом убивал их одного за другим ради забавы, капризно трогал носом трупики и снова карабкался по тяжким складкам кнжяеского рукава.
Читать не мешал, каждый вдох и выдох сторожил с нежностью.
Кавалер хотел проверить, правда ли написана в бестиариях: мол, прежде чем убить, горностай или хорь завораживает жертву прелестным охотничьим танцем, и та, не в силах отвести глаз от плясуна, умирает в восторге.
Так и не смог подсмотреть горностаевой пляски.
А имени своему фурро Кавалер не давал, чтобы не унижать властью, приучил зверька отзываться на щелчок пальцев и пристальный взгляд.
Когда смеркалось, снова и снова навещал Царствие Небесное, садился в изголовье, навевал колыбельные слова:
- Ад вначале сладок. Смотри: вот бесовство. Ты не можешь увидеть себя, ты не можешь ответить Господу, что сделал. Пустосуды скажут: ты - мертвая душа, вот он - твой ад, туда и дорога. И нет тебе из преисподней исхода, чем боле времени проходит, тем глубже вязнешь, сначала по лядвея, потом по сосцы, чуть погодя по кадык, и выше лба, тут-то тебе молодцу и славу поют. Омут сперва лучезарен, омут манит, но только нырни с головой, конец - безысходен омут, он давно искал тебя, рыкал трясинным нутром, чтобы поглотить. Но ты пустосудов не слушай, иначе сойдешь с ума. Помни: кто упал и встал, тот крепче, не изведавших падения.
- Кто упал и встал, тот крепче не изведавших паденья. - накрепко, как по прописям выводил, повторял Кавалер и ловил тощую руку Царствия Небесного, но ускользал Царствие от рукопожатия и сухо-сухо целовал в середину белого лба, шептал на ухо:
- Слушай! Те святые, что были убийцами и злодеями, изрывали себя по куску и бросали заживо псам, а остановиться не могли, бежали от людских поселений, несли свою скверну за пазухой. Убить себя нельзя, самоубийство грех сугубый, значит, спасаться придется иначе. Но то святые. Совета у меня не спрашивай. Иди, пока живой. Зверь-то, дарёнка мой, тебя любит?
- Любит... - отзывался Кавалер небывалым для него словом. Ему очень хотелось спать. И горбун по имени Царствие Небесное, соскользнув с постели, отступал, приложив к губам костистый палец.
Ранней весной одолели
