К утру возвращался, похмелялся кислым молоком, коней своих, прежде меж бараками поводивши, запрягал наскоро по-казански, ждал, когда остальные мортусы соберутся.

  До света при бараках котлы кипели, рубахи сушились на прожаре, тени метались, выше крыши -наши труды велики.

  Китоврас приглаживал коней по шеям большой в шрамах рукой. Скоты к нему мордами тянулись, бодали лбами. Зверь к зверю льнет.

  Кони у него лучше всех были. Сам ради скотьего бога, зерном откормил, выхолил, бабки тряпицами обвязывал, копыта маслил, растирал полынными жгутами ребра, разговаривал с ними больше чем с иными людьми. Самоплясные вышли кони - не погостные, а свадебные.

  За спиной говорили, что Гришке коней ублажать - дело самое то.

  По всей дороге от Москвы до Троице-Сергиевой Лавры, а особенно в Клину, Григория всеми чертями поминали, как первого вора, конокрада, разбойника и убийцу.

  В каком селе уродился, кто отец с матерью, чей холоп - никому не ведомо.

  Потом и на пыточной кобыле молчал и под паленым веником от семерых отлаивался.

  Только три слова говорил:

  - Григорий Степанов Фролов.

  Потому как хуже нет, если человек свое имя потеряет, имя не гриб - нечаянно не найдешь.

  Лет двадцать ему было, когда объявился под Клином, на озорства ходил в одиночку, без товарищей. Угонял возы с товаром, коней забирал, перебивал клейма, богомольцев побогаче раздевал, пускал голяком по лопухам, а если кто противился ему, тем кланялся земно, а потом насмерть резал и по сырым балкам складывал. Врали, что на плече у него черная белка ночевала, которую он у литовского монаха за нечеканный рубль с дырочкой купил на удачу. Пока белка при нем была - никому Григория не поймать стать. Он ее своей тенью кормил, нащиплет, покрошит, тем сыта. Оттого и была у него тень лоскутная.

  Пять лет изловить не могли. Наконец, девка-калмычка его опоила, дунула-плюнула, черную белку кочергой зашибла, а Григория солдатам выдала теплого.

  В Москве судили за татьбу, ждал каторги. Вел себя не смиренно, в яме подсадного кляузника ночью задавил цепью и на пороге бросил.

  Всю чуму и бунташную неделю просидел закованный в карцере Константиновского застенка, думали, с голоду сдохнет.

  Не сдох - только голову рассадил о становую балку. Волчьи сны и мысли томили его в одиночестве. Навсегда остался на лбу под волосами след-лысинка.

  Никого не простил, девку-калмычку простил, потому что - дура.

  После Покрова последние дома чистили, на Яузе.

  По утрам утиные лужи подергивались ветвистым ледком.

  Застыли в черной воде под стеклянницей листья и сорные травы.

  На Яузе мертвая бедность в пустых избах спала по рундукам и лавкам. Иные за столами сидели, головы на руки сронив. В люльках младенцы лежали.

  Кого куда маета смертного часования загоняла: один в запечье схоронится, другой в клеть, третий на чердачной лестнице повис, четвертый в сенях поперек порога лежит - рука в троеперстии сложенном закоченела над головой, а личико псы и крысы съели подчистую.

  Сильно изгнили обитатели, на крючьях плотские куски повисали. Мортусы работали сменами, даже ночью. Когда выносили, кони от зловония постромки рвали, приседали с визгом и храпом.

  Звали Гришу - утешать лошадей. Он, бывало, петушиное слово шепнет - стояли, как пришитые, только зубы скалили и шкурой в пашине дрожали.

  На пустых улицах пьяные мортусы говорили тихо, во дворы входили, перекрестясь, и с поклоном испросив прощения у хозяев.

  Зачем вы, архары черные, явились, зачем наши души пугаете?

  Души наши зимние горностаюшки,

Вы читаете Духов день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату