Утром по стеклу беседки снаружи ползет улитка, тянет слизистый искрящийся на солнце след. Тела лениво размыкаются в полусне. В углах рта - поцелуйная соль. Будто бы в насмешку создал Господь сияние утра - чтобы наши грехи под судным солнцем рассматривать.
С девичества Любовь Андреевна мечтала о страстной неприкосновенности, по-монашески гнушалась обычного, но ложилась на подушки, искала в альковной грязце драгоценный дар безблудия, как ученая сучка - черные трюфеля, но увидела желаннное только в старости.
И пожелала Кавалера остро - как беременная селедочки.
Издали подглядывала за его одинокими играми, смаковала, сдабривала как гурман - каперсами, голодные деликатесы воспоминаний.
Тело Кавалера в памяти ее, как железный брус в кузнице раскалялось, становилось ковким и податливым изнутри.
Кавалер рассеивался в жарком рассветном тумане над брусничниками, над просеками, над осушенными болотами, над вдовыми реками,
Плоть вспыхивала на солнце золотой пудрой, прежде чем отчалить в мучнистое небытие, где мяса и костей нет - одно воспаленное сияние, пасечное марево цветущих лип, донниковый мед, пыльца на солнце, лисий грибной дождь. Продленные капли летят сквозь белый свет, никого не хотят.
Юношеский орешник зацвел, не пора ли оборвать до срока?
И за столом Любовь Андреевна предпочитала все незрелое: зеленые вязкие яблоки, весеннюю петрушку, молодой чеснок, мясо вырезанного из овечьей утробы ягненка, трехдневных цыплят.
То и мило, что родилось, а не налилось, не достигло, не раздобрело в земной беременности и зрелости.
В истоме своеблудия оборачивался к Любови Андреевне Кавалер, шептал, как детскую закличку - веснянку:
'Есть на мне, есть во мне, нагни меня белого, ломи меня целого, снаружи горько, внутри сладко'
Загадка на слух грешна, а отгадка - лесной орешек.
Я мала была, горя не было. Вырастать стала, горе прибыло.
Как замуж вышла я за старого, за смердящего, за ревнивого, он ложился спать ко мне спиной.
Промеж нас спала змея лютая, в головах у нас - сугроб снега.
Ты взойди туча грозная, ты езжай на шлях Илия пророк.
Убей ты змею лютую, растопи сугроб снегу, распечатай мне место женское, поперек дорог уложи меня. Пусть ебут меня все проезжие, все прохожие-богомольники, мужики и псы, жеребцы, быки.
Лишь бы не земля, не земля могильная, старым мужем при церкви купленая.
В изголовье лопата воткнута, поп кричит псалмы и акафисты, попадья кутью на меду варИт, а поповский сын, лет пятнадцати, оборотным крестом осенит и предаст земле.
Глиной мокрой мне забросают грудь. И оставят в могильной ямине. Как подкидыша - мамка грешница.
По домам пойдут жрать да пьянствовать.
Пусть закроет глаза Всеблагой Господь.
Кружевца свои я сама сплету, постоянные нити спутаю, отреченный узор придумаю, привяжу к себе молодого кружевом. Его телом могилу выстелю.
Многорукая рукодельница, я желаю его без устали, а желанное - получу сполна, получу сполна - расточу за час.
Поднося зеркало к глазам, будто кабинетный автомат, Любовь Андреевна свободной рукой перебирала широкие кружевные ленты, которые вперемешку лежали в лукошке перед нею на столике - голубые, палевые, фиалковые, черные с брюссельской искоркой.
Затеняла кружевными лентами слишком зоркие и сильные для старухи глаза. Сползало
кружевное плетение по сухой коже и скалилась Любовь, как раздавленная колесом кошка. Ей было весело.
