– Замереть так, будто уж на том свете.
И пополз к снайперу–бронебойщику. Я солдат уложил на дно окопчиков, которые мы отрыть успели, а сам в пулеметную ячейку перебрался. Оттуда и за боем следить было удобно, и Валерку с этим мастером– бронебойщиком слышал.
– По гляделкам им бей. Сможешь?
– Заблестят, так смогу. Солнце–то нам хорошо в спину светит почему–то.
– Триплекс от удара мутнеет. Точно влепишь, водитель сразу из люка высунется. Под мою пулю.
Вот как замерли, лишившись водителей, две «пантеры», я еще помнил. А потом немцы открыли по нашим щелям такой огонь, что всю память мне отшибло.
Держали мы ту высотку четыре часа пятнадцать минут, пока помощь не подошла. В живых нас двое осталось – я да старший сержант, фамилию которого я так и не успел спросить. Все – Валерка да Валерка…
Кто нам на подмогу пришел, как они выглядели и как мы выглядели – ничего не помню. Уцелевших – это, стало быть, меня с Валеркой – в медсанбат отправили, я проспал там часов четырнадцать, не меньше, и – целехонький! – в свою часть прибыл. Мол, ваше приказание выполнено.
Корреспонденты понаехали: «В конце войны повторен подвиг двадцати восьми панфиловцев под Москвой!». Нас, правда, ровнехонько двадцать два было…
Героев нам дали, сержанту и мне. Только Валерка в медсанбате умер, так до госпиталя и не добравшись…
2
Потом были бои, но я их как–то… осознавал, что ли. Ужас исчез, а страх появился. Нормальный человеческий страх, что ты можешь погибнуть. Ужас – чувство обессиливающее, животное чувство, от него нельзя избавиться, им только переболеть можно. И тогда на его место приходит страх. Нормальный спасительный страх.
Да еще берегли меня, прямо скажем. Командир полка, Батя наш, в открытую мне заявил:
– Ты у меня, сынок, непременно Победу встретишь, только сам под пули не суйся.
Но я уже говорил, что во мне спасительный на фронте расчетливый страх появился. То самое чувство опасности, которое фронтовым опытом именуется.
Шли мы тогда уже последним маршем. Фашистская Германия издыхала, умные немецкие вояки это отлично понимали и – не рыпались. Не за что было уже рыпаться.
И однажды повстречался нам на победном нашем пути небольшой немецкий городок, который мне приказано было взять, я к тому времени уже исполнял обязанности командира батальона. А в тот день мне как раз восемнадцать лет исполнилось, не по документам, разумеется, а по правде. И я об этом сказал командиру полка Фролову Петру Лукьяновичу. У нас с ним отличные отношения сложились, и я его – наедине, разумеется, с глазу на глаз – Батей называл, а он меня – Сынком.
– Знаю, – говорит. – Это тебе от полка подарок. Сверли очередную дырку в гимнастерке.
А я ему:
– Дыркой, Батя, погибших не прикроешь.
– Я тебе, Сынок, такой огневой кулак придам, что ты ни одного солдата не потеряешь.
И придают мне две артиллерийские батареи из дивизионного резерва да роту «тридцать четверок», усиленную двумя самоходками. Спрятал я весь этот кулак в лощинке подальше от немецких глаз, а сам выдвинулся, чтобы городишко как следует разглядеть. Мне разведчики стереотрубу поставили под кустом на высотке, откуда все просматривалось. Глянул я – и глазам собственным не поверил.
Открылся мне тихий, весь в апрельской, еще рябенькой зелени, аккуратненький, как пряник, немецкий городок. За всю войну ни одна бомба – ни наша, ни союзников – на него не упала. А это значило, что нет там никаких оборонных предприятий.
И я его должен был разрушить?.. За очередную дырку в гимнастерке?.. Нет, думаю, Батя (это, естественно, о командире полка), мне такой подарок не с руки, ты уж не серчай, пожалуйста. Война не сегодня, так завтра наверняка кончится, зачем же счастье этих вот, конкретных, передо мною открывшихся немцев снарядами разметывать? Уцелели, и слава богу. Значит, судьба у них такая. И пусть себе в покое живут.
И посылаю парламентера. Да не с требованием тут же сдать город, пока я его снарядами не разнес, а с просьбой к бургомистру прийти на личные переговоры со мной.
И торжество какое–то в душе появилось, когда я это решение принял. Вот, думаю, мне подарок к совершеннолетию. О таком подарке не совестно и внукам рассказать.
Вылез парламентер, замахал белым флагом, и все мое торжество тотчас же куда–то внутрь души юркнуло. Убьют его сейчас, такое бывало, что и по парламентерам стреляли, звереет человек на войне. Но никто не стрелял, зато, правда, никто в ответ белой тряпкой так и не помахал. Парламентер на меня глянул – молоденький такой студентик, в очках, он моим переводчиком был – мол, делать–то что? А я всю волю свою собрал и говорю:
– Иди, Игорек. Спокойно иди, с достоинством.
И пошел мой Игорек. Хорошо пошел, даже плечи свои неказистые развернул, сколько мог. Я в окуляры впился, аж слеза прошибла, но все – по–прежнему. Игорек мой шагает с белым флагом, плечи вздернув, а немцев нигде не видать. Так до рощи, что по границе города проходила, дошел, остановился, на меня оглянулся, махнул рукой и вошел в рощицу с апрельской листвой. И пропал с моих глаз.
У меня сердце екнуло. Подумалось, что сейчас схватит его немецкий секрет и начнет данные вышибать. Где мы, сколько нас, какая задача – это меня не пугало. Меня то пугало, что парня этого несчастного сквозь кулачную мельницу пропускать начнут в самом конце войны, и…
А тут лейтенант, командир первой роты подобрался ко мне и говорит:
– Слушай, старшой, давай влепим им, пока студентика не искалечили.
Вот не выскажи он этого опасения, я бы по–другому поступил. Ну, разведгруппу послал или еще что. Но комроты один сказал то, что мне самому в голову пришло. А такая одновременность на фронте всегда настораживает. Если не тебя одного та же мысль посетила, значит, она в воздухе плавает, самая близкая и простая, а следовательно, лежит на поверхности, как на блюдечке. И коли так, то с нею надо поосторожнее.
– Ждем, – сказал. – И чтоб не дернулся никто раньше времени. Тишина и спокойствие – вот наше «здрасьте» на сегодняшний бой. Понял?
Не знаю, понял ли меня комроты, а только сказал: «Ага» и за бугорок скатился.
Он–то скатился, а я–то остался со своими опасливыми думами. Да, не следует с блюдечка во фронтовой обстановке слизывать – это с одной стороны. А с другой стороны – что же там с моим парламентером?
Полчаса маялся в полной неизвестности. Уж так меня стало изнутри трясти, что я вестового за водкой послал. Полстакана глотнул, от окуляров оторвавшись, вновь к ним приник и…
Затрепыхались апрельские кусты, и из рощицы вышел самый что ни на есть гражданский немец в шляпе, а за ним – мой Игорек с белым флагом и… и какая–то девица. Оступается от хрупкости, но изо всех сил старается не отставать от мужчин.
Ну, я за бугор нырнул, кое–как гимнастерку оправил, почистился и даже причесался. Тут уже у нас шум поднялся («Немчура чуру просит!..»), но я велел всем помалкивать, а с собою взял только начальника разведки. Он немцев куда лучше меня знал, понимал по–немецки и мог мне помочь в переговорах.
А фуражка у меня была блин блином. А тут – девица – в мой день рождения! Ну, я у какого–то лейтенанта фуражечку поновее позаимствовал, а она оказалась великовата, и в дальнейших переговорах я только тем и занимался, что снимал ее с ушей и вновь водворял на голову.
– Бургомистр, – представил гражданского в шляпе Игорь. – А это – его переводчица Софья Георгиевна.
Переводчица Софья Георгиевна была от силы моей ровесницей, если не младше. И я страшно разозлился. Какая–то девчонка, смотрит в упор и глаз почему–то не прячет, а у меня – фуражка на ушах. Ну, сами посудите…
– Значит, на немцев работаешь? – спрашиваю, уже сильно при этом закипая.
– Почему – «на немцев»? Просто – с немцами.