– Знаешь, как это называется? Это называется – измена Родине. Вот как это называется!
А она – этак с улыбочкой:
– Какой родине?
Рассвирепел я, набрал полную грудь воздуха:
– Союзу Советских Социалистических Республик! Вот, между прочим, какой!..
– Я – гражданка другой республики, господин старший лейтенант.
– Какой же, интересно знать?
– Республики Франции. Вашего, между прочим, союзника, господин старший лейтенант.
Вот так и препираемся. Я – с перекошенным ртом и фуражкой на ушах, а она – с улыбкой, которую я в тот момент ненавидел лютее лютого. А все присутствующие молчат, поскольку я – самый тут главный и с темной своей злости могу разнести весь этот город. Мне, между прочим, в подарок преподнесенный. Как торт. И неизвестно, сколько времени мы бы так еще разговаривали, если бы Игорек не кашлянул вовремя.
И я сразу замолчал. А помолчав, спросил:
– Чего тебе?
– Бургомистр пришел. По вашему приказанию, товарищ старший лейтенант.
– Сколько там фрицев?
Игорь не успел ответить. Уголком глаза я заметил, что девица эта французская намеревается переводить наш разговор бургомистру. И заорал:
– Не сметь переводить!
– By зэт трэ жанти, – она улыбнулась.
Я не понял, что она сказала, но вдруг почему–то улыбнулся тоже. Точнее сказать, осклабился, а не улыбнулся, но переводить она все же перестала.
– Да не больше роты, – тихо сказал Игорь. – Похоже, что нестроевые или раненые.
– А зачем бургомистр пришел?
– Так вы же просили.
– Ах, да… – Совсем я с этой французско–русской девицей голову потерял. – Предлагаю вам, господин бургомистр, тихо и мирно сдать город совершенно без всяких осложнений. Мирная сдача обеспечит его здоровье…
Какое, к черту, здоровье у города?.. Это опять – ее голос. Она застрекотала на фашистском языке, как только я заговорил. Тут бургомистр что–то у нее спросил, а Игорь и перевести не успел, как эта полуфранцуженка спрашивает:
– Господин офицер под здоровьем города понимает, конечно же, здоровье его жителей?
– Естественно, жителей, – говорю. – Не домов…
– Тогда у господина бургомистра есть вполне естественная просьба, господин старший лейтенант.
– Для этого, – говорю, – и позвал.
– Не вводите в его город войска.
– А… Да кто кого победил? Мы их или они – нас?
– Вы, – отчеканила, чтоб я не сомневался. – Только не жителей, а фашистскую Германию. Надеюсь, этот город вы не будете завоевывать?
– А солдат я в поле размещать буду, так, что ли, получается? В землянках?
– Не кричите. В казармах, на окраине. Там с утра все женщины полы моют и шторы развешивают. А мужчины таскают из своих домов мебель поудобнее и дрова для каминов.
– Каминов?! – Помню, я тогда очень рассердился. – Да мы же в окопах! В окопах! В земле, как черви!.. Четыре года в земле!.. Вот прикажу все камины разворотить к чертовой матери!..
И замолчал, потому что она смотрела на меня в упор, и в глазах ее я увидел сожаление. Даже – с горчинкой, что ли. И понял, что она жалеет меня. И очень уж растерянно и глупо спросил:
– Что?..
– Немцы у каминов греются. Дети, женщины, старики. У них же печек нет.
– А Ленинград у них был? Был? Когда холод и голод, когда трупы в каждой квартире, когда полная блокада и расстрел города?.. Если ты к жалости моей обращаешься, то нет у меня к ним никакой жалости. Никакой!..
– Я не к жалости, я к великодушию вашему обращаюсь. У вас – Золотая Звезда на груди, значит, вы – воин, а не палач. И я обращаюсь к великодушию русского воина.
И я сразу замолчал. А она вдруг положила мне руку на плечо и тихо сказала:
– У меня день рождения сегодня. Сделайте мне подарок, не вводите солдат в город.
У меня – день рождения, и у нее – день рождения. Мне ради подарка город предложили разрушить, а она ради подарка просит солдат в город не вводить. В немецкий город. Чужой.
Чепуха какая–то, да? Будто нарочно придуманная.
И я сделал ей этот подарок. В день, когда ей семнадцать исполнилось. А мне – восемнадцать.
3
В свои семнадцать лет Соня вместила столько горя, бед и неприятностей, сколько мало кому достается и в пятьдесят. Родившись в Париже, в семье эмигрантов, вынужденных таскать на спине рекламные щиты да продавать газеты в розницу, она выросла скорее на улице, чем дома. Но с нею занимались, ее учили всему, чему учили профессорских дочек в России, дома говорили только по–русски и – через силу, не обращая внимания на страшную усталость после суеты случайно выпавшей работы, – обязательно читали добрую русскую классику.
В семье существовал культ России – той, далекой, как детская мечта, – навсегда утерянной родины. И без колебаний ушли в Сопротивление, когда фашистская Германия захватила Францию. А Соня организовала своих гаврошей и с их помощью расклеивала на парижских улицах антифашистские листовки.
Девушку схватили довольно быстро, но ей повезло. Учитывая несовершеннолетие, ее не сунули в застенок, а отправили в Германию, работать на заводе. И определили к конвейеру.
Никто и подумать не мог, что эта синеглазая золотистоволосая блондинка родилась в еврейской семье, хоть и окончательно обрусевшей. А ей повезло еще раз. Супруга директора, выяснив, что одна из работниц свободно владеет французским и немецким, взяла Соню в прислуги, а убедившись в ее умении великолепно обращаться с детьми (в семье росли две девочки–погодки), фактически определила бонной.
Немцы строго блюли грань между господами и прислугой, и даже бонну не пускали дальше детской и спален девочек. Но Соня ежедневно гуляла с воспитанницами в саду, у нее было свободное время, когда дети спали, и она даже могла читать немецкую классику.
Вскоре это закончилось. Англичане и американцы начали бомбить немецкие города, и фрау, по совету мужа, отправила девочек с бонной и личным охранником в тихий уютный городок. Тот самый, который мне приказано было взять в качестве личного подарка к восемнадцатому дню рождения.
Жители этого не бомбленого городишка и вправду для нас постарались. Казармы были вычищены с немецкой старательностью, мебель для комнат отдыха и офицерского зала вполне отвечала законам гостеприимства, на кухне трудились трое профессиональных поваров. И вся обслуга была мужской, но это уже – моя установка сработала. Война есть война, а солдат есть солдат, и я потребовал это учесть.
Отослал я приданных мне танкистов с артиллеристами, расселил своих бойцов в немыслимых во фронтовых условиях удобствах и только переночевал – приказ с рассыльным. И в конце войны приказ в одно слово укладывался: «Вперед!».
Хотелось мне в этом оазисе мира пожить, но – война. А в войну человек хочет, а начальник приказывает. Отдал я все распоряжения, какие от меня требовались, и поехал на «виллисе» к господину бургомистру. Сказать, что мне выступать приказано, а заодно и поблагодарить его за гостеприимство.
Соображение у меня такое возникло. А соображения юности чаще всего – дымовая завеса, которой незатейливая душа прикрывает истинные желания. Она их стесняется весьма даже целомудренно и выдумывает черт знает какие причины, чтобы только никто не догадался, чего это исполняющего обязанности командира батальона потянуло во что бы то ни стало попрощаться именно с бургомистром, и