взревело торжествующее «Алла!». Он отчетливо представлял себе, что означают эти звуки: рукопашная шла в ложементах — и, если не произойдет чуда, турки вот-вот ворвутся сюда, на перевязочный пункт. Но он занимался делом, и руки его не дрожали.
— Коньков, турки ворвались!.. — закричал с порога бородатый в окровавленном кожаном фартуке. — Бегите, Коньков, бегите!..
— Перестаньте орать, я занят, — ворчливо сказал Коньков.
Прокричав последние слова, бородатый сразу же убежал. Коньков мельком глянул на дверь, достал револьвер, взвел курок и положил револьвер на стол.
— Нюхайте спирт, нюхайте, — сказал он. — И не волнуйтесь, коллега, я успею застрелить вас, если турки пожалуют к нам. Дайте зажим. Не тот! Чему вас в университетах учили?..
Туркам оставалось три десятка шагов до белого домика, но им не суждено было их пробежать. В ожесточенной рукопашной они сломили сопротивление брянцев, вырвались на простор, развернулись в сторону Центральной и тут же подставили свой фланг и тыл болгарам Олексина.
— Без «ура», — сказал Гавриил, вскакивая. — За мной!
В шуме боя турки не расслышали топота за спиной, не успели оглянуться. Офицер, получивший олексинскую пулю в затылок, молча рухнул на землю, и штыки ополченцев вонзились в атакующих аскеров. Это не остановило рвущуюся к победе толпу, передние ряды продолжали атаку, но задние смешались: турки затолкались, теснясь и мешая друг другу развернуться лицом к противнику. Смятение их продолжалось недолго, но было полностью использовано дружинниками: они ожесточенно работали штыками, а Тодор Младенов, перехватив винтовку за ствол, крушил прикладом черепа, хрипло выкрикивая слова дружинной песни: «Шуми, Марица…» Гавриил стрелял из обоих револьверов (третий был заткнут за ремень), но в толчее уже не мог выбирать только офицеров. Он старался следить за боем — пытаться управлять им было бессмысленно, — видел, что к ним со всех сторон бегут защитники, что от горы Святого Николая полковник Толстой спешит со всеми своими считанными резервами, что Поликарпов с артиллеристами на руках выкатывают пушку через прорубленный в бруствере пролом. Но кроме своих через опустевшие ложементы валом валили турки, дикие крики «Алла!» заглушали отчаянное «Ура!», и дружинники Олексина дрались уже в плотном кольце врагов. Поручик расстрелял все патроны, рванул из-за пояса запасной кольт, и в этот момент его сбили с ног. Дюжий турок навалился сверху, телом прижав правую руку Олексина к животу, и, визжа и брызжа слюной, кромсал ножом. Гавриил вертел головой, спасая глаза, левой рукой ловил нож, бился, пытаясь сбросить аскера, а тот резал и резал, не разбирая: лицо, руки, плечи…
Это были самые критические мгновения обороны: проломив брешь, турки текли и текли в нее. Старый Кренке, сидя в столетовской землянке, заряжал винтовки и аккуратно ставил их к стене, готовясь отстреливаться до конца. Столетов послал Берковского с приказом покинуть ложементы и всем стягиваться к Центральной позиции. Сам же, не обращая внимания на пули, стоял перед землянкой, следя за боем, за настороженно притихшим левым флангом и — за дорогой вниз, в Габрово. Оттуда — Столетов знал это — шла помощь, но эта помощь могла прийти слишком поздно…
Кто первым заметил скачущих на хрипящих, загнанных лошадях всадников — об этом спорят не только историки: в этом не могли разобраться и защитники Шипки. Сперва подумали даже, что это — черкесы, и кто-то крикнул: «Черкесы сзади!..», но паники не возникло: черкесы не ездили по двое. Стрелки 4-й бригады, получившей гордое прозвище «Железной» не только за последующие бои, но и за этот невероятный горный марш, ворвались на позиции, на скаку прыгая с запаленных коней и срывая с плеч винтовки. К ним бежал кто-то в полковничьем мундире, изодранном в лохмотья: это был Липинский.
— Братцы!.. — задыхаясь, кричал он, и слезы текли по грязному, заросшему лицу. — С песней! Умоляю, с песней, братцы!..
Он не скомандовал: «В атаку!», стрелки сами знали, что им делать. Он просил о песне, и они поняли, зачем нужна эта песня. И гаркнули в двести пересохших глоток вместо привычного «Ура!»:
Эта неожиданная песня с озорным посвистом не только вдохнула в защитников силы — она ошеломила турок. Двести измученных переходом солдат были каплей, которую без труда поглотил бы поток атакующих, но противник и представить не мог, что его контратакуют полторы роты, а не все подкрепления, подошедшие из Габрово. Стрелки стремительным натиском опрокинули ворвавшихся на позиции аскеров и вышвырнули их за линию ложементов, где Поликарпов тут же накрыл их картечью.
Шипкинский перевал был спасен, но Олексин этого уже не видел. Он чувствовал, что его куда-то волокут, пытался разлепить залитые кровью глаза, не смог, с ужасом подумал, что это — плен, и потерял сознание.
Стрелки вместе с защитниками еще загоняли залпами турок за деревья, когда появились головные роты 4-й бригады. Радецкий, пришпорив коня, галопом выехал в центр позиции. Вокруг густо жужжали пули, но генерал не замечал их. Оглядевшись и поняв, где скопился противник, крикнул:
— Атаковать горушку! Забейте им аллаха в глотки, ребята, да так, чтоб они имена собственные позабыли! Вперед, стрелки!
Адъютант упрашивал хотя бы спешиться. Генерал пренебрежительно отмахнулся:
— Меня черкесская пуля на Кавказе миловала, а тут уж и подавно не осмелится.
Все же офицеры уговорили его. Федор Федорович слез с седла, по-стариковски потер натруженную поясницу. Навстречу спешил Столетов, но Радецкий не дал ему заговорить.
— Какой рапорт, когда сам все вижу, — он обнял и троекратно расцеловал Столетова. — Спасибо тебе, Николай Григорьевич, ты не просто перевал спас, ты всю армию нашу спас. Сюда Драгомиров поспешает. Когда прибудет, отведешь молодцов своих болгарских в тыл. Хватит им, хорошо потрудились, на славу вечную.
Собравшись с силами, противник еще дважды начинал атаки, но стрелки не только встречали аскеров дружными залпами, но и сами переходили в контрброски, все дальше и дальше оттесняя врага. Все вокруг — лощины, ущелья, кустарники, седловина — было сплошь завалено трупами.
К вечеру атаки прекратились, и Радецкий в сопровождении адъютанта решил обойти позиции. Он начал с того места, где ворвались турки, шел медленно, не пропуская ни одного ложемента. И всюду видел оборванных, грязных, до последней крайности истомленных солдат, большинство из которых было ранено. Заросшие, едва держащиеся на ногах офицеры в изодранных мундирах вставали с рапортами, но генерал махал рукой и говорил всем одно и то же:
— Спасибо. Спасибо. Спасибо.
Так он добрался до горы Святого Николая, где его встретил полковник граф Толстой: Радецкий едва узнал в исхудавшем, оборванном, покрытом копотью и грязью офицере некогда блестящего флигель- адъютанта. Расцеловав полковника, приказал ему отдыхать и направился дальше, вокруг вершины, через Орлиное гнездо и Малую батарею. И, миновав эту батарею, остановился.
Перед пустым ложементом лежало семнадцать солдат Орловского полка, а весь скат вокруг был усеян турецкими трупами. Над солдатами, опираясь о саблю, стоял невероятно худой офицер в изодранном мундире с покрытым засохшей кровью лицом. Увидев генерала, он выпрямился и тяжело шагнул навстречу, заметно хромая.
— Не буди солдат, — тихо предупредил Радецкий. — Пусть спят.
— Да, ваше превосходительство, спят, — тихо сказал офицер. — Спят вечным сном. Все семнадцать, вся моя команда.
Генерал снял фуражку, помолчал, склонив седую голову. Спросил дрогнувшим голосом:
— Фамилия?
— Подпоручик Орловского полка Никитин.
— От имени государя поздравляю тебя с Георгием…