— Полный парад с оркестром и маршами по их нотам. Значит, с тебя — статья в газете. Редакционная. Что хочешь редактору наплети, но статья в местной газете «Путями Ильича» должна быть. В день… Нет, за день до похорон.
— Альберт, ты что-то заговорился. Какая статья? О чем?
Ким хитровато прищурился:
— Что-то я забыл, как называется ложная могила героя на родине?
— Кенотаф.
— Вот кенотаф мы ему и соорудим, африканский друг мой. А его без статьи в газете не соорудишь. А надо, чтоб оркестр играл. Чтоб цветами холмик завалили. Чтоб матери до земли поклонились. И чтоб помянули, как положено.
Все это он произнес внешне спокойно, но внутри его бушевала такая ненависть, что мне стало не по себе. Я стиснул его плечо, и мы долго молчали над пустым гробом. Потом Ким сказал:
— Заделать, как было, можешь?
— Попробую. Нужна газовая сварка.
— Сейчас привезу. В гараж никого не пускай.
И вышел.
2
Редактора я знал: Глухомань — место тесное, в нее вся Россия вмещается. Знал, но, признаться, не дружил с ним. Когда-то приятельствовали, но после африканской турпоездки — как отрезало. Так — «здравствуй-прощай», не более. Ну, не нравился он мне, а почему не нравился, и сам толком объяснить не могу. Не нравился, и все тут. С первого знакомства и с первого его объяснения.
— Фамилия у меня — Метелькин, а не Метелкин, — предупредил он меня при знакомстве. — Я — сын метели, а не метлы. Тонкость, а? Тонкость, земляк, тонкость русского языка!
Вот к этой тонкости русского языка я и пошел на следующее утро. От болтовни типа «то-се» отказался с порога, сразу и весьма напористо приступив к делу:
— Тебе, товарищ Метелькин, скажу первому: в совхоз «Полуденный» привезли тело погибшего героя. Первого героя нашей Глухомани.
— Какого героя?
— Который погиб, прикрыв командира.
— Как так — прикрыв?
— Собственным телом. Упал на гранату, которая со страху сама собой вывалилась из руки необученного новобранца. И принял весь удар на себя. То есть не весь удар, а все осколки.
Прищурился Метелькин:
— Документ имеется?
— Имеется. С ним весь полк прощался со склоненным знаменем. Командир полка речь говорил, троекратный салют дали и прохождение роты почетного караула перед гробом.
— Ну, а документы где?
Спросил редактор и перстами потер при этом. Будто взятку требовал. Я разозлился, и это — помогло:
— Дураком хочешь район показать? Спасенный им командир роты старший лейтенант Потемушкин с ними в Москву поехал, чтобы к ордену парня представили!
Сын метели задумчиво отмалчивался, и я выложил козырного туза, чтобы сдвинуть с места его привычную осторожность:
— И чтобы рассказали о нем в программе теленовостей! В хорошей мы луже окажемся, если ты, товарищ редактор, с заметкой опоздаешь.
— Вот это верно, — озабоченно сказал Метелькин и придвинул лист бумаги. — Диктуй.
Я, признаться, этого не ожидал, но отступать было некуда. С хода надиктовал целую заметку: как прощались с героем его боевые друзья, как до земли склонялось знамя и рыдал седой командир полка. И уже на следующий день свеженькая газетка «Путями Ильича» лежала на столе первого секретаря.
Славика похоронили по-советски, но в закрытом гробу. Как уж там Ким уговаривал осиротевшую мать, я не знаю, но остальное было, как должно было быть. И оркестр, и цветы, и секретари райкома и райисполкома со всеми замами и помами, и их прочувствованные речи. И — цветы. Весь могильный холмик ими завалили, девушки совхозные постарались. А я на своем макаронно-патронно-винтовочном предприятии солдатский обелиск сварил. Со звездой наверху.
На поминках в совхозной столовой много было теплых слов, горьких слез и добрых рюмок, а когда уж и шумок поднялся, слово попросила осиротевшая мать. Совхозная медсестра Вера Иосифовна. И все сразу примолкли.
— Я знаю, что в городе Иерусалиме есть Стена Плача. Я никогда не понимала, что это такое — Стена Плача. Мы в России знаем, что такое подушка плача. К утру мокрая, хоть выжми… А тут — поняла. Славочка мой понять мне помог. Стена Плача — это когда дальше идти некуда. Некуда идти, не к кому и незачем. Мы в нее утыкаемся, в Стену Плача. Утыкаемся. Всех моих родных фашисты в Бабьем Яру расстреляли. Всех, до единого человека, даже трехмесячную Розочку, мою племянницу, не пожалели. Я их всех часто во сне вижу на русском языке. И никуда от вас не уеду. Вы уж простите меня, я горем вашим останусь. Здесь — Славочкина могилка. Моего единственного сыночка могилка…
Она замолчала. Губы кусала, кровь по подбородку текла. И все молчали. А потом — встали. Как один. Ким первым встал, а за ним — все. Даже секретари со своими замами.
— Спасибо вам… — Вера Иосифовна поклонилась. — От всего осиротевшего сердца моего…
Рухнула на стул. Лидия Филипповна обняла ее, целовала, шептала что-то. А первый наш рюмку поднял:
— За ваше горе материнское…
3
Тут кончилось все, расходиться стали, но — тихо и аккуратно. Ким Веру Иосифовну своей супруге поручил, попрощался со всеми и увел меня в свой директорский кабинет. До-стал припрятанную бутылку коньяку, плеснул в стаканы.
— Пусть ему чужая земля пухом будет. — Директор выпил, аккуратно поставил стакан на стол, спросил вдруг: — Почему нескладно живем? Почему убиваем тишком, хороним тишком, народы целые высылаем тишком? Почему, объясни ты мне! Тишок -то откуда идет?
— Жизнь подешевела. Не личная и не торговая. Общей жизни — копейка цена в базарный день.
— Из гнили тишок идет, — не слушая, продолжал он. — Когда пожар — треск стоит, рев, пламя. Когда потоп — тоже шума хватает. Когда землетрясение — и говорить от грохота невозможно. А когда все тихонько-гладенько — значит, гнием. Заживо гнием, друг.
Я плохо его слушал. Я больше думал, как ему сказать о верном, но уж больно страшноватом совете райвоенкома. Пока Ким занимался похоронами, не говоря уж о посевной, я потолковал с райвоенкомом по душам. Это было не очень-то просто после моего африканского сафари.
— А почему ты просишь о переводе Андрея Кима? — спросил он. — Какие аргументы?
Реальные факты я открывать ему не мог, а потому сказал единственное, что тогда пришло в голову:
— Трудно ему там будет после смерти друга.