— А сепя я не имею в чем упрекать, — сказал Оскар.

Он все больше лежал в постели. Тогда я стал ходить в нью-йоркскую библиотеку. Я прочел в английских переводах тех немецких поэтов, о которых он собирался писать. Потом я прочел «Листья травы» и записал все то, что, по моему мнению, немецкие поэты позаимствовали у Уитмена. И в один из последних дней августа я принес Оскару то, что записал. По большей части это были просто мои домыслы, ведь я вовсе не собирался писать за него лекцию. Он лежал на кровати и слушал с нескрываемой тоской то, что я читал. Потом он сказал, что неверно, будто немцы позаимствовали у Уитмена его любовь к смерти — она всегда была отличительной чертой немецкой литературы, скорее всего они взяли от Уитмена чувство человеческого братства, его большой гуманизм.

— Но на немецкой почве гуманизм не прифифается, — сказал он, — и скоро гибнет.

Я сказал — жаль, конечно, что я так ошибся, но он все равно меня очень благодарил.

Я ушел совсем расстроенный и, спускаясь по лестнице, услышал звуки, похожие на рыдание. Надо все это бросить, подумал я, мне не выдержать, не могу же я идти ко дну вместе с ним.

Весь следующий день я просидел дома, обуреваемый не по возрасту острой душевной тоской, но в тот же вечер Оскар позвонил мне по телефону и, захлебываясь, стал благодарить меня за то, что я прочитал ему мои записки. Он хотел написать мне письмо и объяснить, что я упустил, а кончил тем, что написал половину лекции. Весь день он отсыпался и сегодня вечером собирался все дописать.

— Я вас плаготарю, — сказал он, — за многое, включая такше вашу феру в меня.

— Слава Богу, — сказал я и, разумеется, не выдал, что сам я чуть было не потерял эту веру окончательно.

6

В первую неделю сентября Оскар закончил свою лекцию, написал и переписал ее. Нацисты вторглись в Польшу, и хотя нас это очень встревожило, но все-таки мы чувствовали какое-то облегчение: а вдруг храбрые поляки их побьют? На перевод статьи ушла еще одна неделя, но тут нам помог Фридрих Вильгельм Вольф, историк, кроткий, высокообразованный человек, который любил переводить и обещал помогать нам и в дальнейшем. У нас осталось две недели на подготовку Оскара к выступлению. Погода переменилась; и в нем самом, хотя и медленно, тоже происходили значительные перемены. Он словно пришел в себя после поражения в тяжкой и утомительной борьбе. Он похудел фунтов на двадцать. Цвет лица у него все еще был серый, и, глядя на это лицо, казалось, что я вижу на нем шрамы, но оно стало менее расплывчатым, более определенным. Голубые глаза ожили, походка стала тверже, быстрее, словно он хотел наверстать все прогулки, упущенные в те жаркие дни, когда он лежал без движения в своей комнате.

Мы снова вернулись к прежним занятиям и три раза в неделю проводили уроки дикции, грамматики и стилистики. Я обучил его фонетическому алфавиту и транскрибировал для него длинные списки тех слов, которые он неправильно произносил. Он часами работал, добиваясь правильного звучания, и держал в зубах сломанную спичку, чтобы челюсти не смыкались, когда он упражнял кончик языка. Все это очень скучно, если только не думать о будущих успехах. Глядя на него, я понимал, что значит выражение: «он стал другим человеком».

Лекция — я ее уже знал наизусть — прошла хорошо. Директор института пригласил на нее многих видных деятелей. Оскар был первым эмигрантом, которого они приняли на работу, а тогда появилась тенденция — обратить внимание общества на то, что эти люди становятся новой составной частью американской жизни. Пришли также два репортера и женщина-фотограф. Аудитория института была переполнена. Я сел в последний ряд и обещал Оскару поднять руку, если его не будет слышно, но это не понадобилось.

Оскар, в синем костюме, аккуратно подстриженный, конечно, нервничал, но это было заметно, только если внимательно присмотреться. Когда он вышел на кафедру, развернул рукопись и произнес первую фразу по-английски, сердце у меня дрогнуло: из всех присутствующих только мы с ним знали, через какие мучения он прошел. А сейчас он и произносил совсем не плохо: раза два сказал «с» вместо «з» и раз сказал «кот» вместо «год», но вообще он был молодцом. Стихи он читал прекрасно — на обоих языках, и хотя Уолт Уитмен в его устах был немножко похож на немецкого эмигранта, приехавшего на Лонг-Айленд, но в общем стихи звучали как стихи:

И я знаю, что дух Божий — брат моему духу, Что все мужчины в роду человеческом — тоже мои братья, Что все женщины мне — любовницы и сестры И что днище вселенной крепится любовью.

Оскар прочел эти строки, как будто верил в них. Пала Варшава, но в этих стихах была какая-то защита. Я сел поудобнее и подумал: во-первых, о том, как легко скрывать даже самые глубокие раны; и во-вторых, как я горжусь работой, которую проделал.

7

Два дня спустя, поднявшись в квартиру Оскара, я застал там целую толпу. Он сам лежал в мятой пижаме на полу — багровое лицо, синие губы, в уголках рта пена, и двое пожарных, опустившись на колени, делали ему искусственное дыхание. Окна были открыты, но в воздухе стояла вонь.

Полисмен спросил, кто я такой, и я не мог ответить.

— Нет… Нет…

Я все повторял — нет, но неизменно думал — да, да. Он отравился газом — как это я не подумал о газовой плитке на кухне?

Но почему? — спрашивал я себя. — Почему он это сделал? Может быть, причиной, последней каплей во всем пережитом была судьба Польши?

Но ответа на эти вопросы мы не получили. В записке Оскар нацарапал: он болен, все, что у него есть, отдать Мартину Гольдбергу. Мартин Гольдберг — это я.

Целую неделю я прохворал, никакого желания вступать в права наследства или расследовать причину смерти я не испытывал, но все же решил, что надо просмотреть его вещи, пока суд не проинвентаризирует их, и поэтому целое утро просидел в кресле Оскара, пытаясь прочесть его переписку. В верхнем ящике стола я нашел тоненькую пачку писем от его жены и недавно полученное воздушной почтой письмо от его тещи- антисемитки.

Теща писала мелким почерком, который я расшифровывал часами. После того как Оскар бросил ее дочь, та, несмотря на мольбы и уговоры матери, перешла в иудаизм при посредстве одного зловредного раввина. Однажды ночью к ним явились коричневые рубашки, и, хотя мать исступленно махала перед ними бронзовым распятием, они вытащили фрау Гасснер вместе с другими евреями из дома и отвезли на машинах в пограничный городок завоеванной Польши. Ходят слухи, что там она была убита выстрелом в голову и сброшена в противотанковый ров вместе с трупами голых евреев, их жен и детей, с трупами нескольких польских солдат и кучкой цыган.

Туфли для служанки

Пер. Р. Райт-Ковалева

Служанка оставила записку у жены швейцара. Она ей сказала, что ищет постоянной работы, возьмется за любую, но лучше бы не у какой-нибудь старухи. Конечно, если ничего другого не будет, придется согласиться и на это. Ей было сорок пять лет, но выглядела она старше. Лицо у нее было изможденное, зато волосы черные, глаза и губы красивые. Хороших зубов у нее осталось мало, и когда она смеялась, то неловко поджимала губы. Несмотря на то, что в Риме ранним октябрем стояли холода и продавцы каштанов уже помешивали раскаленный уголь в жаровнях, на служанке было только поношенное ситцевое платье черного цвета, разорванное на левом боку, — там разошелся шов и виднелось белье. Она

Вы читаете Идиоты первыми
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату