теперь отрицать, что эти орудия были вами использованы, дабы проткнуть и обескровить тело доброго и невинного христианского мальчика!
Мастер заставил себя взглянуть. Он смотрел на посверкивающее острие шила, а за ним, в глубине пещеры, которую он ясно видел теперь, были все, и была Марфа Голова, покрытая черным платком, и в ее мокрых глазах отражалось свечное пламя, и она на коленях рыдала у гроба Жени, выкопанного ради такого случая из земли, и он лежал голый в смерти, и на сером жалостном тельце при свете длинных, густо оплывающих свечей – одна возле большой головы, другая у маленьких ножек – видны были раны.
Яков поскорей сосчитал раны на вздувшемся детском лице, крикнул: «Четырнадцать!»
Но прокурор отвечал, что это дважды магическое число семь, и отец Анастасий, распространяя чесночный дух, с тихим стоном упал на колени и начал молиться.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Дни идут, и русские официальные лица ждут с нетерпением, когда начнутся у него менструации. Грубешов и армейский генерал то и дело сверяются с календарем. Если скоро не начнется, они грозятся качать кровь у него из пениса, у них есть такая машинка. Машинка эта представляет собой насос из железа с красным указателем, чтобы знать, сколько выкачано крови. Однако у насоса есть недостаток – он не всегда работает правильно и, бывает, выкачивает из тела всю кровь без остатка. Применяется он исключительно к евреям – только у них для этого подходящий пенис.
Утром в камеру пришли надзиратели и грубо его растолкали. Тщательно обыскав, приказали одеться. В наручах и ножных кандалах его протащили наверх на два марша, он-то надеялся, что в кабинет к Бибикову, но оказалось, к прокурору, через площадку. В прихожей, на скамье у стены, двое в потрепанном платье украдкой глянули на арестанта и опустили глаза. Шпионы, подумал Яков. Кабинет у Грубешова был просторный, с высоким потолком; большая икона – распятый Христос с синим нимбом – висела на стене над письменным столом, за которым, листая бумаги и сверяясь с раскрытыми книгами, сидел сам генеральный прокурор. Мастеру приказали сесть напротив Грубешова, а позади него встали конвойные.
День был знойный, окна закрыли из-за жары. Прокурор был в светло-зеленом костюме, на той же грязно-желтой манишке торчала черная бабочка. Баки прокурора были аккуратно расчесаны, потное лицо, толстый загривок и ладони он утирал большим носовым платком. Яков, угнетенный своим ночным кошмаром, не мог себя заставить смотреть на прокурора после действа в пещере и чувствовал, что вот-вот задохнется.
– Я решил в ожидании суда поместить вас в камеру предварительного заключения Киевского острога, – сказал Грубешов, высморкавшись и тщательно вытирая нос. – Трудно, разумеется, сказать, когда состоится суд, а потому я счел за благо сначала поинтересоваться, не стали ли вы сговорчивей? У вас было время поразмыслить, и, возможно, вы теперь не станете запираться. Ну-с, что скажете? Дальнейшее упрямство ничего вам не даст, кроме головной боли. Сговорчивость, может статься, облегчит вашу участь.
– Что же я еще могу сказать, ваше благородие? – Мастер тяжело вздохнул. – Я заглянул в небольшую кладовую, где лежат все мои слова, и ничего больше не могу сказать, кроме того, что я невиновен. И никаких свидетельств против меня нет, потому что я не делал того, что вы про меня говорите.
– Очень, очень жаль. Ваша роль в этом убийстве была нам ясна еще до того, как мы вас арестовали. Вы – единственный еврей, живший в Лукьяновском, исключая Мандельбаума и Литвинова, купцов первой гильдии, которые были вне пределов России во время совершения убийства, возможно, и неспроста. Мы сразу заподозрили еврея, ибо русский подобного преступления совершить, конечно, не мог. Русский человек способен в драке перерезать кому-то горло, способен вдруг отдубасить кого-то до смерти, но никогда он не станет изуверски мучить невинного ребенка и наносить на его тело сорок семь смертельных ран.
– Так же, как и я, – сказал мастер. – Что-что, а это не в моем характере.
– Тяжесть улик говорит против вас.
– Так может быть, это неверные улики, ваше благородие?
– Улики есть улики, они не могут быть неверными.
Голос у Грубешова стал чуть не заискивающим:
– Скажите правду, Яков Бок, не заставила ли вас еврейская нация совершить это преступление? Вы кажетесь человеком положительным, возможно, вы не хотели, но вам приказали, вас склонили посулами и угрозами, и вы против собственной воли совершили для них это убийство? Иными словами, возможно, это не вы задумали, а они? Если вы это признаете, скажу вам откровенно, ваша жизнь станет легче – выразимся так. Мы приостановим расследование. Возможно, через какое-то время вы будете отпущены под честное слово, приговор будет отсрочен. Иными словами, откроются кой-какие возможности. Единственное, что мы просим у вас, – вашу подпись, заметьте, не так уж много.
Лицо у Грубешова блестело от пота, он, кажется, делал больше усилий, чем хотел показать.
– Как же я могу сделать такую вещь, ваше благородие? Не могу я сделать такую вещь. Зачем я буду валить вину на невинных людей?
– История доказывает, что не так уж они невинны. К тому же я не понимаю ваших ложных угрызений. В конце концов, вы сами говорили, что вы свободомыслящий, вы при мне говорили. Евреи очень мало для вас значат. Я так понимаю, что вы сами по себе, и я вас за это не осуждаю. Смотрите же, у вас есть возможность освободиться от пут, в которых вы застряли.
– Если евреи для меня ничего не значат, так почему же я здесь?
– Вы по неосторожности стали орудием их гнусных целей. Что они для вас сделали?
– В конце концов, ваше благородие, они хотя бы оставили меня в покое. Нет, я такое не могу подписать.
– Тогда примите во внимание, что последствия из этого могут для вас проистекать весьма и весьма тяжелые. Приговор суда будет наименьшей из ваших бед.
– Прошу прощения, – сказал мастер, задыхаясь, – неужели вы верите во все эти сказки про колдунов, которые крадут кровь убитых христианских младенцев и подмешивают в мацу? Вы же образованный человек, конечно, вы не верите таким суевериям.
Грубешов, слегка усмехнувшись, откинулся на стуле.
– Я верю, что вы убили Женю Голова для ритуальных целей. Когда им станут известны эти истинные факты, все русские им поверят. Вот вы – верите? – спросил он у конвойных.
Те рьяно подтвердили, что верят.
– Ну конечно, мы верим, – сказал Грубешов. – Еврей есть еврей, тут ничего не попишешь. Их историю и характер ничто не изменит. Уж такая у них природа. Это доказано научными исследованиями Гобино, Чемберлена[15] и других. Мы тут в России, кстати, тоже готовим свое исследование о типичной еврейской внешности. У нас поговорка есть, что на воре шапка горит. Что касается еврея – так на нем нос горит, изобличая преступника.
Он раскрыл блокнот на рисунках чернилами и карандашом и так повернул, чтобы Яков мог прочесть наверху страницы надпись: «Еврейские носы».
– Вот, например, ваш. – И Грубешов ткнул в тонкий горбатый нос с тонкими ноздрями.
– А это ваш, – сипло сказал Яков и показал на короткий, мясистый нос с широкими крыльями.
Прокурор, хоть в лицо ему кинулась краска, тонко усмехнулся.
– А вы, однако, остряк, – сказал он, – но это вам не пойдет на пользу. Судьба ваша предрешена. У нас гуманное общество, но мы умеем карать злостных преступников. Быть может, я должен вам напомнить – чтобы вы не забывались, – каким способом казнили вашего брата еврея в не столь уж отдаленном прошлом. Евреев вешали в шапках, полных горячей смолы, а рядом с каждым, чтобы показать людям все ваше ничтожество, вешали собаку.
– И палач стоил висельника, ваше благородие.
– Укусить не можешь, так зубы не показывай! – Шея у Грубешова побагровела, и он огрел мастера линейкой по челюсти. Линейка треснула, одним краем щелкнула по стене, Яков взвыл. Конвойные взялись колотить его по голове кулаками, но прокурор сделал им знак, чтобы перестали.
– Можешь звать теперь Бибикова до скончания века, – орал он на мастера, – я тебя в застенке буду держать, пока все кости у тебя не сгниют! На коленках будешь передо мной ползать, чтобы только позволил назвать, кто велел тебе убить невинного мальчика!
Боялся он, что плохо ему будет в тюрьме, так с самого начала и вышло. Такое уж мое счастье, думал он с тоской. Как это говорится? «Если бы я торговал свечами, никогда не садилось бы