Христа, мол, и думать не моги одолжаться у еврея проклятого, он тебя обберет и по миру пустит, потому натура у них такая, иначе они не могут поступать. Нутро у еврея свербит, батюшка ей объяснил, когда он зла-то не делает. Не будь так, и ты бы, может, устоял, когда посылали тебя убивать святое дитя. И тебе известно небось, хотели подкупить меня, чтобы я на тебя не указывала, когда будет суд. Один еврей, ужасный толстый, весь в шелку, предлагал мне сорок тысяч целковых, чтобы только Россию я покинула, и обещался еще десять тысяч дать, как в Австро-Венгрию я приеду, да если бы ты и жидки твои мне бы хоть и четыреста тысяч сулилu, я бы в лицо вам плюнула, сказала, мол, нет, никогда, ни за что, потому мне дороже мое честное имя даже и мильонов ваших кровавых еврейских.

Мой знакомый, он видел, как ты в землю плевал, вокруг Святой Софии гуляючи, после как Женю из училища ты выслеживаешь. И видел он, как ты голову воротишь, будто сразу ты ослепнешь, коли не отвернешь, сразу как на кресты золотые на куполах на зеленых ты глянешь, и сразу поскорей плюешь, думал, никто не видит, а знакомый-то мой он как раз тебя и увидел. И еще говорили мне, будто черной магией ты занимаешься и всякой другой кабалой.

И можешь не сомневаться, я про все непотребства твои знаю. Женя мне говорил, как ты заманишь его, бывало, к себе в комнату, конфектами потчуешь, а потом портки ему расстегнешь и давай невесть что пальцами-то выделывать, ребенка возбуждать. И еще разные пакости, писать грех один, да и не могу, аж с души воротит. Он мне рассказывал, после мерзостей этих твоих ты, бывало, испугаешься и десять копеек ему суешь, чтобы он никому не говорил, чтобы я, значит, не сообщила на тебя в полицию. Он в то самое время и не говорил, а только раз один мне выложил, боялся-убивался уж очень потому, а уж я никому ни словечка, даже соседям самым близким, стыдно ведь и сказать, да и думаю, убийство твое страшное на тебе тяготеет, и того довольно, уж как, думаю, совесть его изобличает, это же мука адская. Но теперь я честно и открыто тебе объявляю, если будут снова меня заушать, низкие подозрения за спиной у меня высказывать, я не заробею, не постесняюсь, что срам, а все факты эти сообщу господину прокурору, уж он благородный человек. И всем оповещу про те гадости, какие ты учинял моему ребенку.

И челобитню подам Царю, чтобы защитил мое честное имя. Мало что сына я потеряла, я вела честную трудовую жизнь. Я женщина порядочная, строгих правил. И мать я была самая лучшая, хотя вся в трудах и времени нет о себе-то самой позаботиться, а еще двое на руках. А кто говорит, не плакала на похоронах, так это грязная ложь, и я еще в суд на них подам за клевету и подрыв репутации. Я за своим Женичкой как за принцем ходила. И платье обеспечивала, и прочие нужды. И стряпаю, бывало, все ему по вкусу, и пирожок испеку, лакомства дорогие ему покупаю. Я же ему и за мать, и за отца была, когда отец его слабодушный нас бросил. И уроки всегда готовить подмогу, и ободряла его на пути, как он задумал стать священником. Уже он готовился на священника, учился, а тут и убили. И он ко мне тоже относился, как и я к нему, очень сильно меня любил. Можете не сомневаться. Маменька, говорит, я вас одних люблю. Бога ради, Женичка, прошу его, держись ты подальше от этих богомерзких евреев. Да на мою беду не послушался он материнского совета. Вы убийца моего сына. Как несчастная мать несчастного сына, прошу-молю, поскорее признайтесь, откройте всю правду, и воздух наш от зла очистится, и снова можно будет дышать. Покаетесь, так хоть на том свете не будет вам таких нетерпимых мучений.

Марфа Владимировна Голова».

Яков читал столь взбудоражившее его письмо, и волнение его все росло, и голова раскалывалась от вопросов и догадок. Суд, о котором она упоминает, в самом деле он готовится или это ее измышление? Скорей всего измышление, но кто же скажет наверняка? Но обвинение ведь должно прийти, так где оно, это обвинение? И что ее побудило написать письмо? И что это за «обиды и напраслины» и «низкие подозрения»? От кого они исходят? Может быть, ее допрашивали, но кто же, раз это не Бибиков? Не Грубешов же, так почему тогда он пропустил через свои руки такое письмо, – сумасшедшее письмо? Или она писала с его помощью? И все затеяно, чтобы показать Якову, какова эта главная свидетельница, снова его предупредить, ему пригрозить? То есть не сомневайся, она выложит все это и еще много такого нагородит, что тебе и не снилось, и она убедит присяжных, они с ней одного поля ягоды, и не лучше ли сразу признаться? Они громоздят обвинения, сочиняют все новые мерзости, и они не успокоятся, пока его не уловят, как муху на клейстер; и стало быть, лучше признаться, коль скоро никакие другие пути избавления невозможны.

Каковы бы ни были резоны при его отправке, письмо было очень похоже на собственное ее признание, на знак того, пожалуй, что что-то такое там еще происходит. Но что? Удастся ли когда-то узнать? Сердце стучало в ушах у мастера. Он осматривался, думал, где бы спрятать письмо и, если у него будет адвокат, ему потом показать. Но наутро, после того как он выскреб миску, оказалось, что письма нет у него в кармане, и он заподозрил, что ему подмешали дурману или как-то еще у него отобрали письмо, когда обыскивали, может быть. Так или иначе, письма не было.

– Можно мне послать ей ответ? – спросил он у старшего надзирателя перед следующим обыском, но надзиратель ответил – можно, если он признает то зло, которое ей причинил.

Ночью приснилась ему Марфа, высокая, с тощей шеей, фигурой похожая на Рейзл, вошла в камеру и без единого слова начала с себя сбрасывать ту белую шляпу с вишнями, розовый шарфик, цветастую кофту, зеленую юбку, льняную исподницу, красные подвязки, черные чулки и грязные кружевные панталоны. Лежала, голая, на его матрасе, раздвинула ноги и сулила ему все свои гойские наслаждения, если только он покается священнику через глазок.

5

Однажды ночью он проснулся оттого, что кто-то пел у него в камере, изо всех сил прислушался – и это был нежный, тоненький мальчишеский голос. Яков приподнялся, чтоб посмотреть, откуда идет этот голос. Детское личико, бледное, обтянутое, темное, сияло из щели в углу. Ребенок был мертвый, но он пел песню о том, как его убил чернобородый еврей. Мать послала его по делу, и он уже возвращался домой через еврейский квартал, и тут волосатый, горбатый раввин его догнал и стал угощать мятной лепешкой. И только мальчик положил ее в рот, сразу он упал. Еврей поднял его к себе на плечо и – скорей в кирпичный завод. А там положили мальчика на пол в конюшне, связали и били, кололи, пока изо всех отверстий не хлынула кровь. Яков дослушал песню до конца и крикнул: «Еще! Снова спой» И снова он слушал нежную песню, которую пел мертвый мальчик в могиле.

Потом мальчик явился ему голый, и яркой кровью точились его раны, и он молил: «Отдай мне мое платье, ради Христа!»

Это они изводят меня, хотят, чтобы я рехнулся, а потом они скажут, я сошел с ума из-за того, что совершил это преступление. И кто же знает, что он наговорит на себя, если спятит; все, что он вынес ради защиты своей невиновности, пойдет насмарку, если он наболтает на себя, набормочет насчет кровавой вины тех, кто якобы его подослал. Он боролся с собой, себя одергивал, осаживал, на себя орал, чтобы в темном, неверном центре рассудка совсем не загасла свеча.

Явилась окровавленная кобыла с бешеными глазами: Шмуэла кляча.

– Убийца! – ржала кобыла. – Лошажий убийца! Детоубийца! Ты получил по заслугам!

Он стукнул клячу поленом по голове.

Часто Яков засыпал днем. И просыпался разбитый, в тоске. Множество глаз следили за ним в глазок с той самой минуты, как он спятил. От дальних голосов гудела камера. Ради его спасения готовился заговор. У него бывали виденья: всемирная еврейская армия его спасает. Уже ведется осада тюрьмы. Среди знакомых лиц видны Береле Марголис, Лейб Розенбах, Дудье Бонт, Ицик Шульман, Калман Колер, Шлойме Пинкус, Йосе-Мойше Магадус, Пинье Апфельбаум и Беня Мерпец, и все из сиротского приюта, а он-то думал, никого уже нет, кто умер, кто убежал, – и хорошо бы самого его не было.

– Погодите! – он кричал. – Погодите!

Потом зашумели улицы вокруг тюрьмы, толпы ревели, пели и плакали; и мычала, хрюкала, кудахтала живность. Все разбегаются в разные стороны, летят перья, гевалт, евреев бьют! Взвод казаков – тяжелые сапоги, шаровары, сабли наголо – несется на свирепых низкорослых лошадках. Во дворе дрожит на знаменах двуглавый орел. Николай Второй катит в карете, запряженной шестеркой белых коней, а вокруг – черносотенцы, черносотенцы, и все горят желанием ворваться к заключенному и всадить ему в голову гвозди. Яков прячется в камере, у него болит сердце, разрывается грудь. Стражники умышляют его отравить крысиным ядом. Он умышляет их раньше убить. Насрать жиду на Житняка. Коху на Кожина. Он забаррикадировал дверь столом и стулом, потом их разбил об стену, и пока к нему ломятся, он сидит поджав ноги на полу и подмешивает кровь к опреснокам. Он дико брыкается, а его волокут по коридору, колотят по

Вы читаете Мастер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату