Схватил Шмуэла за руку:
– Живей давай, утро уже вот-вот.
– Будь здоров, Яков, и помни, что я тебе говорил.
– А Рейзл? – крикнул Яков ему вслед. – Я забыл спросить. Как она?
– Я побежал, – ответит Шмуэл, прижимая к голове шляпу.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Визит Шмуэла отяготил Якову душу почти непереносимым волнением. Что- то теперь будет, он думал. Он будет бегать ради меня по людям. Говорить: это мой зять Яков, и посмотрите, что с ним произошло. Рассказывать, что я в тюрьме в Киеве, и за что. Будет кричать о моей невиновности и молить о пощаде. И кто знает, может быть, какой-нибудь адвокат пойдет к Грубешову и потребует обвинение. Скажет ему: «Вы должны нам предоставить обвинение, пока этот человек не подох в камере». Возможно даже, он обратится с ходатайством к министру юстиции. Да, если он хороший адвокат, он уж сам знает, что еще ему делать. Он меня тут не бросит.
Но вместо этого в камеру явился смотритель, натянутый, яростный. Горел некосящий глаз. Губы расползались от злости.
– Мы тебе покажем побег, сволочь! Мы дадим тебе заговор!
Заключенный в одиночке рядом слышал ночью голоса и донес на Житняка. Того схватили, и скоро он признался, что допустил старого еврея поговорить с убийцей.
– Вы совсем зарвались, Бок. Вы пожалеете. Лучше бы вам в жизни не видеть этого заговорщика. Мы вам покажем, как поднимать шум вне тюрьмы. Вы света белого не взвидите.
Он потребовал имя заговорщика, и мастер ответил быстро:
– Никто. Я его не знаю. Он мне не назвал свое имя. Один бедный человек. Случайно встретил Житняка.
– Что он вам сказал? Только не врать.
– Он спросил, может быть, я голодный.
– И что вы ответили?
– Что да, я голодный.
– Мы тебе покажем – голодный! – заорал смотритель.
Назавтра, чем свет, вошли в камеру двое мастеровых с ящиком для инструмента, с молотками и длинными штырями, возились все утро, просверлили глубокие дыры в стене и в них заделали тяжелые болты с кольцами на концах. Еще соорудили помост, с кровать длиной, на коротких деревянных чурках. В ногах «кровати» устроили колодки для ног, чтобы их запирать на ночь. Укрепили оконные перекладины, еще две добавили, убавив в камере хилый дневной свет. Стекло разбитое так и оставили, зато на двери снаружи укрепили еще шесть засовов, и всего их стало двенадцать, не считая замка, который отпирался ключом. Прошел слух, надзиратель сказал, что евреями замышляется новая хитрость для его освобождения. И потому еще смотровую башню ставят, предупредил надзиратель, на высокой стене, прямо напротив его камеры, и увеличено число часовых, охраняющих двор.
– Удрать попробуешь, мы все проклятое племя ваше изведем. Никого не оставим.
Вместо Житняка днем теперь дверь камеры стерег новый стражник, Бережинский, отставной солдат, с темным лицом, опухшими пустыми глазами, вздутыми костяшками пальцев и переломанным носом. На скулах, на шее даже после бритья оставалась у него черная поросль. Бывало, со скуки он сунет пистолетное дуло в глазок и целится мастеру в грудь.
– Пиф-паф!
Весь день мастер теперь сидел на цепи у стены, а ночью ноги ему запирали в колодки. Дыры были тесные, растирали ноги, не шевельнуться. Мешок с соломой унесли. Хотя бы вонь исчезла, да и блохи, кроме тех, что селились в одежде у мастера. Но раньше, если спал, он спал на боку, и не сразу научился спать на спине. Лежал без сна, пока мог это вынести, потом, как в обморок, падал в сон. Тяжело проспит час-другой и проснется. А если снова заснет, чуть двинется, и это его будит.
Он-то думал, что раз он в цепях, хотя бы кончатся обыски, но куда там, они проводились теперь по шесть раз на дню, три утром, три вечером. Если старший надзиратель рано уходил со службы, все шесть обысков были утром. Вместо Житняка приходил с надзирателем Бережинский. Шесть раз на дню скрипел его ключ в замке и отодвигалось двенадцать засовов, каждый с грохотом пистолетного выстрела. Яков сжимал руками голову, неизменно думал – стреляют. Входили, приказывали поживей раздеваться. Он бы и хотел поживей, но как свинец были пальцы, не могли расстегнуть пуговиц; стражник его пинал ногой за неповоротливость. Он их молил обыскивать его тело по частям: сперва чтобы штаны ему оставить, а сверху все снять; потом чтобы снять штаны и остаться в рубахе, – но они не хотели. Только исподнюю сорочку разрешали оставить. Будто бы, если не раздеть человека догола, им мало будет других его унижений. Бережинский загребет в кулак его бороду, дергает. Яков застонет, а он его тут же хватает за пенис.
– Дзинь-дзинь, тран-тран-тран. Жидовский х… угодил в капкан.
Надзиратель краснел. Не мог сдержать хохоток и на все время обыска забывал на губах улыбку.
После каждого обыска на Якова, изнеможенного, серого, тяжелая нападала тоска. Сперва он питал надежду, что из визита Шмуэла все-таки что-то выйдет. Потом стал беспокоиться, как бы не арестовали менялу. А то вдруг найдет на него сомнение, да был ли, действительно, у него Шмуэл, а был, так, может, лучше ему не приходить. Не пришел бы, не было бы этих цепей. За эти цепи он клял Шмуэла.
Вторая зима в тюрьме была хуже первой. Снаружи погода хуже, хоть меньше снега и мороси, зато больше ясных, морозных дней, и особенно холодно, если ветер. Ветер выл под окном, как стая голодных волков. И внутри было хуже. Каленый холод стоял в камере. Иногда от него даже больно было, в грудь ударит – не продохнуть. Яков сидел в ушанке, сверху наматывал талес, дважды вокруг головы, и уголки завязывал наверху. Но в конце концов талес разлезся, и остатний обрывок служил носовым платком. Он пытался продеть рукава пальто сквозь наручники, но не вышло. Кандалы леденили голые ноги. Ему кинули конскую попону, в самую стужу он покрывал ею голову и плечи, потому что, хоть в камере было несколько вязанок дров, Бережинский обычно не спешил затопить печь, и весь почти день кости у мастера были как в зимнем лесу дроглые заледенелые ветки. Ужасны были обыски в этом промозглом холоде; ледяные ножи врезались мастеру в грудь, под мышки, в задний проход. Он трясся, стучал зубами. Зато вечером Кожин придет, разведет огонь. Иногда и ночью затопит. После ареста сына у него совсем потухли глаза. Молчит, посасывает окурок. Яков доскребет миску, ляжет, Кожин закрепит ему ноги в колодке, уходит.
Днем мастер сидел в цепях – на табуретке, они дали ему табуретку. Страницы из Ветхого Завета унесли в тот же день, как его посадили на цепь, старший надзиратель сказал – их сожгли. «Как пернул кто, по ветру улетели». Якову нечего было делать, только сидеть, не думать. Чтобы не закоченеть, встанет, сделает шаг влево, два шага вправо – или два шага влево, шаг вправо. Еще он мог сделать шаг назад к заледенелой стене и потом шаг вперед. Дальше ступить он не мог, и то натягивал до отказа гремучие цепи. И так он ходил часами. Часто он пробовал выдрать цепи из пазов, и тогда он плакал.
И свою надобность он сам справить не мог. Помочиться надо – кричи, проси у стражника урыльник. Если Бережинский отойдет от двери, или лень ему, или Якову не под силу больше выносить грохот болтов по голове, он удерживает в себе мочу так, что его как ножом режет. И потом мочится на пол. Раз так долго терпел, что струя рванула, промочила штаны, коты. Бережинский вошел, увидел и бил мастера по лицу одним кулаком, другим, пока у того не потемнело в глазах.
– Заставить бы тебя языком все вылизать, сука, жид поганый.
Когда Бережинский приносил кашу, Яков просил иногда хоть на несколько минут, пока он ест, снять с него наручники, но всегда ему был отказ. Однажды, когда он все съел, а стражник ушел, Яков извернулся и ковырнул цемент в одном пазу. Но Бережинский увидел через глазок, вошел и раскровенил арестанту физиономию. А потом обшарил всю камеру, и еще пятеро стражников ему помогали. Сначала ничего не нашли, но через несколько дней заявились снова и тут уже обнаружили почернелую иглу, которую Яков взял когда-то у Житняка и схоронил в запечье. В наказание у него на неделю отобрали табурет. Весь день он стоял в цепях и ночью лежал как мертвый.
И проходили дни. Каждый день проходит отдельно. Полз, как подыхающий зверь. Иногда мастер опомнится: три дня уж прошло, но третий – как первый. День был первый из трех, и второй, и третий, и они никуда не вели. Проползал один день. Потом еще один. И еще. Все время один. Не три. И не пять или семь. И недели не складывались, и не было конца тюремному сроку. Был бы он в Сибири, отбывал бы