и спорю и отбиваю первенство у природы в могуществе своего строения и его мудрости, я пожираю то. что создал.
Я нашел много несовершенного и не могу овладеть и быть на звездах. И я иду к этому, приспособляя себя к полету и большому пути.
Если мною руководят силы природы, то она должна была бы предугадать и создать меня таким, чтобы я был вездесущ; этого не было предусмотрено, я должен постигнуть <все сам> и быть там и тем, чем не наградила меня природа.
Для того, чтобы достигнуть своего совершенства, я разбился на многомиллионные специальности, я профессионизируюсь в одной части, замыкая свой кругозор <и сводя его> к небольшому кругу.
Это моя разница с природой, и все мое строительство тоже другое, я не могу создать саморазвивающуюся форму, но совершенствую ее сам, или приспособляю свой новый костюм к моей цели.
Природа живая растет и гниет, опять растет и т. д.
Вся жизнь дерева происходит в этом.
Но я не хочу так жить и убегаю от природы, противо<по>ставляя ей свою форму, свою новую одежду.
Я один не смог осуществить всего, а потому <люди> условились и роздали холст для платья, и каждый совершенствовал свою часть, и потом, взяв совершенные части, сшивали себе целые платья нового образа.
[Никто из нас не мог пошить один, <один человек> был малосильный и мог разобраться с одной из небольших деталей общего и совершенствовал<лишь ее>.]
Из его тела вытекали миллионы деталей, разнообразных по форме и по системам; в этом случае и природа <появляется> как таковая, она разнообразна! и все детали составляют в общем ее живой образ.
Все в природе профессионально в каждой единице, и человек профессионален в каждой детали своего строительства; думается, не есть ли он строитель всего живого мира, некогда лежащий в особенных условиях своей силы.
И не есть ли новое его строительство новым миром особенной системы, где разница в том, что жизнь его нового мира отделена от тела, в природе же тело и жизнь однолитое45, нераздельное.
Благоразумно отделить живую силу <от> тела невечного.
Мир материальный с миллионами деталей и профессий — противовес нематериальному <миру> — в нем нет профессионализма. И если первый мир бежит, летит в пространстве, то второй недвижим, если первый познает осязаемостью, то второй не осязает, не чувствует, не знает <ни> вещей, ни миров.
Материальный мир может видеть небольшое пространство и предвидеть случаи, угрожающие материи.
Нематериальному видимо бесконечно больше, и то, для чего материально нужно совершить огромный путь, нематериаль<но> познается без всяко<го> движения.
Но, будучи причастен миру материальному, <человек> являет узнанное
знаками, которые побуждают к познанию высшего, иного.
К. Малевич
Театр*
Артист перевоплотится из имитатора, подражателя, копировщика — в творца. Питающийся крохами природы и жизни, одухотворяющийся сплетнею, любовными сценками, он будет связан духом, непосредственно станет перед лицом его дыхания и из ничего бросит в [живую] жизнь новую форму. Раб сюжета станет свободны<м> и внутри себя зародит не лик искаженных жизнею морщин, не блистательную мораль произнесут его уста, не сплетню спален — он скажет новые слова, чистые, свободные, не испачканные грязными подолами юбок жизни сутолоки. Может быть, слова его не будут понятны, как непонятен молодой росток. Но из лепестков беззвучных идут какие-то лучи, которые заставляют трепетать наше чувство. И больше он не будет основывать дар свой на дряхлой любви в вопле, стоне, смерти.
Искусство театра осталось сзади, далеко от искусства литературы, живописи, музыки. Живопись через Кубизм, футуризм пришла к цвету, Супрематизму, литература поэзии к букве, музыка к звуку как таковому.
Искусство театра осталось возле сиреневого куста и любовной кровати, в вишневых садах, среди кустов осенних садов, со скрипками, синими птицами, застыл<о> в юбке любви, печали, тоски, смерти, ужаса и сплетни.
Всю дребедень <оно> украшает блестками своей характерной субъективной способностью игры.
Новый артист порывает все <связи> с окружающим его хламом, ибо то, что дорого любви, что дорого нашей жизни, не дорого и не нужно Искусству. Все имеет свое назначение, а потому брать посудину другого назначения и пускать ее в ход артисту ненормально.
Артист — творец, от него ждать надо нового и нового, он не берет, но дает.
Новый артист беспредметен; звук чистый, безвещный его материал. [Он его] построит в клетки гряд и дуг и обрисует новую конструкцию, потрясающую нашу нетронутую еще область сознания.
Жесты его, вызванны<е> новым построением творческого духа, дадут нам новы<е> усил<ен>ные выпуклости звуков, дадут ему характер и сильный бег.
Он не повторит его больше.
Повторить успешный спектакль, выдержавший 100 постановок, всё равно, что вырезать себе язык, вырвать нервную систему и заменить паклями или часами с кукушкой.
Артист, повторяющий «успешный спектакль», превращается в трафарет. Артисты Художественного театра — трафареты безжизненные. Как сам театр, так и артисты давно уже умерли, и лишь первая иллюзия держится в толпе, и трупы и<х> еще до сих пор кажутся живыми.
Нет ему спасения. Напрасны поиски Синей птицы, им не найти выхода, сколько бы ни искали в толстых книгах Достоевских и друг<их>. Сколько бы ни искали <артисты спасения> на задворках усадеб — им ничего не найти. Там все стерто. Им нужно найти улетевшую жизнь духа, который умер от успешных спектаклей.
Нужно прийти к букве, звуку и цвету как таковому, вот путь к живому, вот где воскресение. Но мертвые художественные не воскресают (это единственный случай в природе).
Сцена — место, <которое> должно быть подчинено в декоративном или художнику-цветописцу, или артисту; звук тоже. Это самая сложная задача, нужно найти точку, где бы интуиция46 коснулась всех трех.
Или же <форма и звук> должны подчиниться артисту. Соединяясь с каждой формой и звуком, касаясь <их> собою, он свяжет в целое единое тело всю сцену, <и свяжет ее> не в случайную, а живую вещь.
Никто не может знать, что будет на сцене, что озарит толпу.
Идя по пути буквы, звука, цвета, объема — артист разовьет истинную силу творчества, будет Богом в неразрывном творчестве природы. Перестанет быть денщиком Хитрова рынка, Вишневых садов, Евгениев и проч. Сутолоки жизни, кухни любви.
Сцена серьезна, как черное и белое, ничто на ней не смешно, это не кухня, не лакейская — <это> место серьезнее и священнее церкви. Это не кушетка для отдыха, это не забор, где подвешивают нервную силу, как белье. Театр должен исчезнуть, как допотопные животные.