Казимир Северинович Малевич
Собрание сочинений в пяти томах
Том 5. Произведения разных лет
Казимир Малевич: воля к словесности
В последнем томе настоящего Собрания сочинений представлен широкий диапазон письменного наследия Казимира Малевича — от теоретических трактатов до афористических «кратких мыслей», от риторических деклараций до поэтических строф. Большинство из этих работ публикуется впервые, часть — впервые на русском языке.
Наиболее ранний среди прозаических текстов сохранился благодаря рисунку, сделанному на обороте. В этой записи конца 1900-х годов будущий супрематист со свойственной ему тугой выразительностью изложил неоплатоническую составляющую собственных более поздних теорий. Лист бумаги стал домом и изображения, и слова, а сама ситуация превратилась в знаковую — бумажный лист в перспективе всей биографии оказался самым постоянным спутником Малевича. На нем фиксировались рисунки, проекты будущих картин, спекулятивные размышления; иногда они совмещались на одной территории и были исполнены тем же карандашом или ручкой с чернилами. Много позднее художник сформулировал соавторскую роль белого листа: «В письменной форме как-то лучше можно установить свои мысли и положения»[1].
Между ранней записью и первой брошюрой («От кубизма к супрематизму», 1915) прошло несколько лет. От них в словесности художника сохранились преимущественно письма — однако это были послания к М. В. Матюшину, значение переписки с которым трудно переоценить. Она началась весной знаменательного 1913 года, и, как представляется, потребность информировать иногороднего друга и единомышленника приучала Малевича к постоянной письменной речи. Тогда и родилась одна из существенных внутренних форм его словесности, стремление «установить свои мысли и положения» в напряженном диалогическом поле. Эта внутренняя форма обусловила возникновение немалого количества текстов, написанных как обращения к единомышленникам или противникам — к примеру, темпераментное письмо Малевича к Александру Бенуа стало своеобразной матрицей для инвектив супрематиста в адрес оппонентов на протяжении ряда лет[2]. Многие письма художника перерастали в трактаты, особенно когда адресатами были М. Матюшин или М. Гершензон.
«Черный квадрат» побудил автора к разворачиванию смыслов в вербальном поле. Возникновение главного произведения сопровождалось мощным экстатическим ощущением; позднее оно нашло отражение в воспоминаниях И. В. Клюна: «На вопрос <…> как он писал свой „Черный квадрат“ и что послужило для этого побудительной причиной, Малевич ответил, что когда он писал „Черный квадрат“, то перед ним все время по полотну проходили какие-то „огненные молнии“»[3].
Чувственно пережитая трансценденция живописного опыта породила не только беспредметную первоформу, но и настоятельное побуждение донести до современников истину супрематического миропонимания. Оно в свою очередь вызывало к жизни визионерские «литургии» — этим словом с явными ритуально-религиозными обертонами Малевич очертил вербальную ипостась творческого поведения креативной личности[4].
В одной из не дошедших до нас работ автор афористически точно сформулировал свою потребность объективировать внутреннюю речь. От этого примечательного произведения остались крайние точки высказывания — Эль Лисицкий, как заправский архивариус каталогизируя рукописи учителя, занес в реестр первую и последнюю фразу его: «Я хочу писать говор свой — расти в злаках и не заботиться, чтобы тебя поняли»[5].
Слог Библии и гремучая риторика итальянских футуристических манифестов отбрасывали рефлексы на экстатический говор супрематиста.
Уже осознав в «глубинах интуитивного разума» необходимость транспонировать довербальный опыт в словесно-ментальное измерение, Малевич все же не доверяет себе, считая, что создать «книгу новых законов» под силу лишь образованному и разносторонне одаренному Матюшину[6]. Внешние обстоятельства, с первого взгляда загромождающие жизнь супрематиста трудностями и препятствиями, на самом деле становятся катализатором перехода живописца на территорию слова.
Призванный в действующую армию, физически оторванный от холстов и красок, под угрозой смерти Малевич видит свой долг в том, чтобы оставить «сумму наших дней», не дожидаясь Матюшина. С осени 1916 года лист бумаги выдвигается в основной материальный носитель его творческих усилий. Давно зреющий проект издания журнала заставляет инициатора супрематизма оттачивать и оттачивать на бумаге свои доводы и объяснения — самому себе в очень большой степени.
Тексты, создаваемые в стремительно меняющейся обстановке предреволюционных и революционных лет, несмотря на свое разное функциональное назначение, имеют общие родовые черты. Это прежде всего поразительный по энергетике словесный напор, сметающий все условности, все рамки. Многие из этих сочинений автором не закончены, поскольку писались за один присест: именно поэтому столь впечатляющи их концентрированность и экспрессивность. Но это не вся правда об их незавершенности: произведения не закончены еще и потому, что они — части единого вербального потока, из которого волевым жестом можно вычленить отдельные куски, дав им самостоятельную жизнь.
Осмысление Малевичем собственных новаций, стремление вписать их в контекст художественных и исторических событий порождает процессуальное создание текстов для неосуществленного «Супремуса» (1916–1917). Под воздействием внешних требований этот общий поток фрагментируется — фрагменты становятся отдельными статьями для газеты «Анархия» (1918). В первый и последний раз в жизни Малевич получает общественную трибуну для постоянных выступлений в течение нескольких месяцев.
В сочинениях анархо-футуристического периода подчас трудно отделить визионерский говор, высказывание в ритмически организованном слове, от декларативного декретирования и аналитически- критического толкования современной ситуации. Профетическое вещание о новых горизонтах выливается в строфы белых стихов. Вместе с тем отзвуки гулкой вечности беспредметного мира соседствуют с саркастическими обличениями давних и нынешних оппонентов.
Статьями многие из этих ритмических «литургий» заставляет называть лишь место их появления, газета.
К «распылению», инструментальному понятию, Малевич пришел в беспредметных картинах. Через живопись художник-мыслитель постиг механизм ускользания Вселенной от человеческого разумения, от предметного закрепления («распыление» атома, как мы знаем, продолжается по сию пору, и конца этому «распылению» человечество, скорее всего, не дождется). Само слово, превратившееся в универсалию супрематической философии, было впервые глорифицировано Малевичем в поэтических текстах, где воссозданы картины космических видений «отрыва от земли».
«Распыление» спасает любой феномен от статической, читай умертвляющей, фиксации — собственная мифо-поэтическая онтология Малевича точно так же противостоит любому ее одностороннему пониманию. В этом кроются ловушки и трудности для исследователей, стремящихся дисциплинировать словесность русского авангардиста академическими рамками. К супрематической философии каждый подходит с собственным дискурсом, что порождает удивительное разноголосие утверждений и интерпретаций: сам же Малевич — словно столь чтимая им непостижимая Природа — распыляется в этой разноголосице и ускользает от однозначного толкования.
Любое жесткоограничительное высказывание о малевичевской словесности априори некорректно, поскольку его тут же можно опровергнуть с помощью текстов самого художника. Это касается всех уровней суждений — от внешнего облика рукописей до определения источников философствования или приписывания авангардисту тех или иных правоверных партийных интенций.
Исследователи охотно повторяют утверждение Н. И. Харджиева о том, что Малевич не правил рукописей и просто писал новый вариант[7]. По мысли утверждающих, эта