треугольные, а бывают круглые, квадратные, овальные, шестиугольные и даже восьмиугольные; марки бывают самых разных форм, даже в форме полумесяца. Но треугольную я сам считал совершенной, как совершенна Святая Троица, если допустимо такое сравнение. Так на что все же намекала Мириам? А она, конечно, на что-то намекала.
В магазине застоялся запах холодного дыма давно выкуренных сигарет. На прилавке остался кулечек с черным сушеным виноградом из Террачины. Мириам взяла в руки гроздь и молча, уверенными движениями стала класть в рот одну изюмину за другой. Пусть ест, думал я, а скоро я съем ее. Это была странная мысль, просто нелепая. Такие мысли обычно загоняешь назад, проглатываешь еще до того, как они успевают родиться, и тут же забываешь. Но эта мысль уже родилась. Смешная мысль. Только кому охота смеяться в такой момент? Мириам взяла плитку торроне, лежавшую на прилавке. Можно, спросила она, я ее съем? А для чего же она здесь? сказал я. Мириам начала грызть торроне своими крепкими зубами: торроне ведь твердый как камень. И тут я опять подумал: она ест торроне, а я съем ее. Эта мысль существовала как бы отдельно от меня, то приходила, то уходила. Иногда я просто изнемогаю от своих мыслей. Я выложил на прилавок все большие и маленькие плитки торроне разных сортов, купленные в разное время. Ореховый простой, ореховый в шоколаде, миндальный белый, нежный фисташковый — на любой вкус. Большие плитки с маркой «Ронци и Зингер» и другие, помельче, выпускаемые кондитерскими фабриками Севера.
А этого раньше не было, сказала Мириам, глядя на газовую печку, которую я действительно купил всего несколько дней тому назад. Вероятно, она хотела дать мне понять, что все помнит. Или намекнуть на то, что теперь здесь можно раздеваться, не опасаясь простуды? Упрекнуть меня за то, что раньше ей у меня было холодно? А может, ей просто пришло в голову, что когда нет любви, приходится греться у печки? На что она намекала? Что имела в виду?
Я смотрел, как Мириам жует торроне, и в голове у меня не переставала биться, то вспыхивая, то угасая, одна и та же упорная мысль. У Мириам были крепкие челюсти, как у людей, на протяжении многих поколений питавшихся черствым хлебом. Часто можно видеть римлян с выдающейся вперед нижней челюстью, это не признак сильной воли, это печать голода, передающаяся из поколения в поколение. На лице Мириам как раз и лежала печать голода.
Почему за все это время она ни разу мне не позвонила? Могла бы, как это принято, сказать, что мы больше не увидимся? У нее не было моего номера телефона. Допустим. Но существует же телефонный справочник, да и на витрине номер написан. Мириам перестала жевать и закурила…
Мне хотелось сказать ей что-нибудь очень язвительное, чтобы она просто остолбенела. Нет. Ничего я ей не сказал. Хотелось сказать: мне все известно — и посмотреть, как она прореагирует. Ты смотришь на меня так, словно впервые видишь, сказала Мириам и добавила: дай мне, пожалуйста, стакан воды. Сейчас налью, ответил я.
Мириам выпила воду, сделала две затяжки. Я увидел, как она побледнела и медленно, безмолвно поникла. Что-то уж слишком все легко, подумал я. Она сразу же потеряла сознание, заснула тем сном, от которого не просыпаются. Итак, Мириам умерла. Интересный поворот в ее жизни.
Она была еще теплой, теплым было ее тело, безвольно обмякшее в кресле, а глаза оставались открытыми, как это бывает иногда у покойников. Она действительно была мертва, хотя и не окоченела, как окоченевают покойники. Еще за две минуты до этого она жила, а теперь ее не было, окончательно, бесповоротно. И я, живой, стоял перед ней, мертвой. Еще за две минуты до этого она ела торроне, ела черный сушеный виноград из Террачины, а теперь уже не ела ничего, для нее все кончилось, и никогда ничего она уже не будет есть в своей жизни, потому что жизнь ее кончилась. Так что же было передо мной? Не Мириам, а некая природная субстанция, немного мышц, немного костей. Это нельзя уже было называть Мириам, потому что Мириам умерла, выпив стакан воды. Конечно, не просто воды, ибо тогда ничего бы не случилось, то есть она бы не умерла. А теперь вот случилось все, что могло случиться. Мириам, вернее, ее безжизненное тело, поникло. Я стал снимать с нее одежду, пока она не окоченела— ведь покойники быстро начинают коченеть.
Вот как исчезают вещи, как исчезает все, говорил я себе. С помощью нескольких капель цианистого калия, растворенных в стакане воды, окончился этот своеобразный роман с Мириам, и очень плохо окончился. Но она сама виновата. Я закурил сигарету и глотнул дым, но разве может улечься чувство голода от глотка дыма? Тут нужно что-то другое. Желудок не так-то легко обмануть. А чего ты ждешь еще? говорил я ему.
Так я разговаривал со своим желудком. Успокойся, говорил я ему, сейчас ты сотворишь нечто ужасное. При некоторых обстоятельствах желудок бывает глух и слеп. Постарайся совладать с собой, говорил я ему. В иных случаях желудок бывает хуже дикого зверя, он сам командует, сам все решает.
Ну а теперь хватит лицемерить, говорил я себе, в сущности, ты с ним согласен, пусть думает что хочет, не мешай ему. Но с какого места начать? Мириам лежала все так же неподвижно в кресле, с откинутой назад головой и безжизненно свисающими руками. Приходилось проявлять инициативу самому, действовать по собственному усмотрению. Что поделаешь, Мириам, нельзя быть одновременно и едой, и едоком.
Все, что произошло после этого в заднем помещении моего магазина на виа Аренула, было как у дикарей, как у африканских каннибалов.
XII. Вы согласны, что лучше съесть врага, чем дать ему пропасть
Теперь, сделав то, что должно было сделать, я почувствовал себя спокойным, как может чувствовать себя спокойным человек, сделавший то, что сделал я. Ты слишком много куришь, говорил я себе, бреясь утром при свете маленькой лампочки в ванной комнате. От звука работающей бритвы голова раскалывалась. Бритва была той же марки, какой пользовался папа римский («Sunbeam»). Несколько месяцев тому назад папа умер в Кастель-Гандольфо, а рядом с озером того же названия нашли обезглавленный труп женщины; кто она — установить пока не удалось. Мои мысли были заняты покойниками, перескакивали с одного мертвеца на другого. Ты устал, говорил я себе, пора и отдохнуть. И куришь много, двадцать сигарет в день — то слишком. Не лги, говорил я себе, ты выкуриваешь по сорок, а в иные дни по пятьдесят штук. Сам себя травишь.
Набережная Валлати — это участок между мостом Гарибальди и мостом Сикста, по эту сторону реки. Тротуары здесь широкие, пешеходов мало. Я ненавижу пешеходов. В ту осень я ходил на набережную, прогуливался под деревьями, ронявшими на меня капли, топтал листья платанов, вдыхал чистый воздух, спускавшийся вдоль русла Тибра с гор, и все курил, курил. Я был таким же пешеходом, как и прочие. И когда я подходил к парапету и смотрел, как люди внизу с помощью неуклюжих драг перебрасывают песок с одного места на другое, чтобы спрямить русло. Работают без перерыва — и люди, и машины. Часто я видел там старика-оборванца, у которого были какие-то свои дела на этом отрезке реки и набережной. По несколько раз в день он спускался к реке и поднимался по земляным ступенькам на откос; я наблюдал за ним, когда он с трудом тащил вверх свой рюкзак. Усевшись на последней ступеньке, он начинал копаться в каких-то облепленных грязью предметах, которые он подобрал внизу. Часть из них он бросал обратно в реку, а часть оставлял и рассовывал по отделениям рюкзака, потом снова спускался. Я видел, как он бродил по песку, время от времени наклоняясь и что-то подбирая. Можно ли придумать более бессмысленное занятие? Он тоже ни минуты не был в покое — как люди, копавшие песок, и как машины.
Почти каждый день я доходил до середины моста Сикста и, перегнувшись через перила, смотрел вниз, на воду, пытался проверить воздух на ощупь. Лучше, наверное, дождаться весны, когда воздух начнет