Мартынов отдал письмо мне. Я машинально взял его и вышел из блиндажа. Шел куда глаза глядят, глотая слезы, сами собой льющиеся по лицу. Хотя я знал, что на войне все бывает, никогда не хотел думать, что с Левой может что-то случиться. Вот только месяца три назад, в декабре, когда у меня было плохое настроение, почему-то подумалось – не случилось ли что с Левой… И именно в декабре его не стало. Словно чувствовал…
В полусознании, с отяжелевшей, словно налитой свинцом головой, наполненный чувством свалившегося на меня самого большого в прожитой жизни горя, я машинально шел и шел по лесу. Жаль, что не бывает на свете чудес: в эти минуты, не колеблясь ни одного мгновения, отдал бы свою жизнь, чтобы воскресить брата!
Очнулся перед входом в большую бревенчатую землянку. Судя по надписи на прикрепленной к двери фанерке, это была полковая санчасть, располагавшаяся километрах в семи от нас. 'Если вырвать все зубы без обезболивания, может, станет легче? – вдруг возникла дикая мысль.- А как в Иванове?…' Мысли мои смешались.
Представил переживания отца, матери, Лели… Стало страшно за них. Как они переживут это горе? Эти мысли вернули к действительности, и я побрел к своему блиндажу.
'Папа, мама и Леля ждут моего ответа. Как хотя бы немного снять с дорогих людей тяжесть переживаний?' – думал я всю обратную дорогу. И решил написать, что уже давно знаю о гибели Левы – об этом мне сообщили из его части, но я молчал, жалея их… Мне казалось, что этой святой ложью смогу хоть немного смягчить боль родителей…
Рано утром Новиков вызвал меня к себе:
– Заболел комбат гаубичной. Принимай временно батарею! Сегодня же проведи пристрелку немецкой передовой. Карту и все, что нужно для стрельбы, возьмешь у командира батареи. Ступай!
Комбат гаубичной батареи у нас действительно заболел. Временно его мог заменить любой из офицеров батареи. А Новиков назначил меня. Нет, тогда я не думал о причинах, заставивших командира дивизиона принять такое решение. Сейчас понимаю: Новиков хотел отвлечь от переживаний, обрадовать доверием. Кроме того, он знал, что ничем не рискует,- боевая обстановка была спокойной, опасности на передовой не больше, чем на огневых позициях…
Приказав очередной смене разведчиков следовать за мной, я пошел по проводу связи на НП. Идти надо было километров семь. Мокрый снег лип к ногам, ступни проваливались. В мозгу мелькали, как наяву, картины гибели Левы, слова отца… Я машинально переставлял ноги и шел вперед, вдоль провода, не замечая расстояния, глубоких сугробов и порывов весеннего ветра. Красноармейцы, понимая мое состояние, молча шли следом. Наконец за небольшой речкой, еще затянутой льдом, сзади покрытого снегом бугра показался блиндаж. От него к НП, располагавшемуся на бугре, вела неглубокая снежная траншея.
Внезапно из-за Припяти раздались звуки минометных выстрелов. Мины просвистели где-то слева и разорвались в стороне от нашего НП. Боевая обстановка и необходимость выполнить приказ Новикова отвлекли от мыслей о Леве. 'Обстреляю минометчиков', – подумал я и спросил у разведчиков координаты вражеской батареи. Они не могли ответить – враг хитрил: и сегодня и ранее вел огонь редкими налетами, а откуда – точно определить нельзя.
Ползком добрался до НП и стал рассматривать через стереотрубу передний край. Траншеи нашей пехоты были метрах в пятистах. За ними шло проволочное заграждение. С полкилометра далее просматривалась вражеская передовая. За рекой, покрытой снегом, который скрыл очертания ее берегов, на высоком холме виднелся Петриков. Одно место во вражеской обороне показалось подозрительным. Траншея там изгибалась углом, на котором бруствер был выше, чем везде. 'Пулеметное гнездо или блиндаж',- решил я и стал внимательно наблюдать. Но без толку: время шло, а немцы ничем себя не обнаружили. 'Боятся голову высунуть, а может, спят гады! Сейчас разбужу!' Подготовив данные для стрельбы и проверив их несколько раз, подал первую команду. Снаряд прошелестел над нами и разорвался в нейтральной полосе. Третий взорвался рядом с углом траншеи. Добавил залп батарей. Фонтаны снега и земли окружили бруствер: 'Теперь спите… мертвым сном!' – зло подумалось мне. Прикинул данные по участкам немецких траншей справа и слева: может, пригодятся, а вдруг обнаружит еще себя фашистская сволочь чем-то?
Пытаясь высмотреть хоть какую-нибудь цель, я не уходил с НП. Ноги и руки задеревенели от холода. 'Обстрелять Петриков?' Но тут же отбросил эту мысль – при полном затишье на фронте в городке могли быть мирные жители. Первый раз, да еще в такой день, в моих руках оказалась батарея! А стрелять некуда! Обидно! Чуть не разревелся. От обиды ли?
К вечеру ничего не изменилось. Отдохнув в блиндаже, чуть согретом теплом тел разведчиков, я вернулся на НП. Там, где были немецкие траншеи, поднялась ракета, торопливо освещая нейтральную полосу. Наша передовая, погруженная в ночной мрак, безмолвствовала. Вспомнилось последнее прощание с Левой. Тогда я не мог представить, как сложатся наши судьбы… Свет новой, вспыхнувшей над передовой ракеты рассыпался в моих заполненных слезами глазах в мелкие шевелящиеся искорки. Только ночь знала, как мне было тяжело!…
'Логика войны неумолима. Она не щадит ни хороших, ни плохих. Наоборот, к прекрасным людям она более беспощадна', – этими словами по поводу гибели одного из любимых героев 'Севастопольских рассказов' Толстого хочется сказать о брате. Да, смерть выбрала из нас двоих того, кто лучше,- сильнее, мужественнее, нужнее отцу, матери, людям… Проходит время, боль не затихает…
В трудные минуты послевоенных лет брат, как и в детстве, не оставлял меня. Его образ вставал передо мной, и я говорил себе: 'Не опускай руки! Ты живешь и за него!'
Много лет ждала Леву, не зная, что он погиб, Галина Сергеевна Градовцева, его однокашница по институту.
В ответ на мое письмо[34], в котором я сообщил о гибели Левы и просил написать, что она помнит о нем, Галина Сергеевна писала: