Разбудила его мама. В комнате было светло, празднично от солнца и зеленых, порхающих теней на стенах — это были тени березовых листьев, их шепот и плеск, и птичья перекличка вливались в открытое окно. Мама стояла возле кровати Вани, ласково посмеивалась и смотрела на него сверху вниз лучистыми, радостными глазами.
— С добрым утром, Ваня… Ну, ты и разоспался! С днем рождения, сынок. — Она наклонилась и поцеловала его в щеку теплыми, мягкими губами. — А я оттуда… Там новые привезли, на твое счастье. Целую дюжину. Вставай и пойдем.
Ваня полежал еще минут пять: хотелось продлить это состояние сладкого благополучия оттого, что настал желанный, полгода сиявший вдали день, он и выдался таким, каким только и мог быть, — солнечным, добрым, и все в нем радовалось вместе с Ваней, даже стол и стулья в комнате, и круглый будильник на комоде, который блестел, как новенький, и, кажется, чирикал, вторя птицам за окном.
Оки вышли на улицу, взялись за руки и зашагали в магазин. Неожиданно надвинулось большое, темное облако, заслонило и солнце, и небо и обрушило на город шумный, густой ливень. Ваня с мамой забежали в подъезд библиотеки и полчаса стояли там, у отворенной двери, глядя, как перемежаются, словно играют, седые струи дождя, как лужица у порога кипит вся, расширяется и заходит за обочины дорожки, в плотный низкий клеверок и осот. Едва дождь начал редеть, истончаться в серенькие нити и где- то за ним мокро, свежо, мглисто заблестели под солнцем крыши, деревья, булыжники мостовой, мама потянула Ваню за руку:
— Побежали, а? Чай, не глиняные, не раскиснем…
— Чай, — рассмеялся Ваня и козленком запрыгал через лужи и ручьи, повизгивая и поеживаясь от покалывающих мелких дождинок, что сыпались на него, пятная цинковую рубашку. Мама тоже бежала и прыгала и, честное слово, была в эти минуты не старше Оли Фокиной.
В магазине — наверно, из-за ливня — покупателей не было. За двумя прилавками скучали женщины- продавщицы, одна из них пила чай. За третьим прилавком полная женщина и пожилой мужчина в сером изодранном халате вскрывали ящики со спортивными тапочками, верней, мужчина вскрывал ящики, а женщина считала тапки и раскладывала их на полках.
Ваня слышал, как мама радостно, сердечно поздоровалась и как тускло, скучно ответила ей одна из женщин, Казалось, им неприятно и непонятно было, отчего у мамы такое хорошее настроение. В следующую минуту и мама, и продавцы отдалились и точно вдруг исчезли, остались только велосипеды — новенькие, с промасленной оберточной бумагой на рамах и рулях, с кожаными подвесными кармашками. Они стояли вдоль стены, по три в ряд, сцепившись рогами, касаясь седлом седла и колесом колеса. Ваня подошел к ним и начал искать свой, самый лучший — без царапин, без вмятин и морщин на седле. На велосипедах не было некоторых деталей, например, фонарей и динамок, педали к ним были привернуты как-то наоборот — вовнутрь. Что делать? Видно, придется уж дома дособирать велосипед. А он так хотел проехаться по всем лужицам, что встретятся на пути, он надумал это, когда стоял в подъезде библиотеки и пережидал дождь…
Неизвестно, сколько прошло времени, наверно, не минута и не две, и Ваня услышал точно издали странный, непривычный и все же узнаваемый, жалкий, всхлипывающий голос:
— Да если бы был муж! Разве бы я… пришла, разве бы я… просила…
Это был голос мамы, и никогда еще, даже в тот вечер, когда соседки передали ей какое-то необычное, прямоугольное письмо, он не звучал так надорванно, так убито. Ваня повернулся спиной к велосипедам, увидел ее и едва узнал. Мама точно сгорела в миг, как спичка, сгорела, погасла, погнулась вся. Лицо ее съежилось, поблекло, по нему из глаз так и сыпались слезы — одна за другой, одна за другой — мутные, крупные. Плечи ее сникли и вздрагивали, руки комкали у груди беленький, обшитый по краям зеленой ниткой платок. Она, словно забыв о Ване, а может, ничего не видя от слез, шаркающими, слепыми шагами пошла к дверям, ударилась бедром об угол прилавка, отступила и продолжала идти и, наконец, толкнула дверь на пружине, верней, почти навалилась на нее, дверь подалась под тяжестью мамы, открылась и, освободившись от этой тяжести, захлопнулась.
Ваня, постояв в растерянности, сорвался с места, вылетел из магазина и догнал маму на кирпичном тротуаре, усыпанном тополиными кожицами и красными червяками соцветий — догнал, взял за руку. Рука мамы ничем не отозвалась, она висела плетью, как мертвая. На пути их легла большая лужа, синеющая отраженным небом. Пришлось огибать ее по бровке тротуара, и Ваня выпустил руку мамы.
Он не понимал, что случилось. Ведь были и велосипеды, и деньги! Но одно Ваня понял глубоко и сильно, может быть, на всю жизнь, — в мире не стало радости, весь он в несколько минут состарился и почернел. И странно было, необъяснимо, что в этом мире все так же ярко, нет, куда ярче сияет солнце и беззаботно чирикают воробьи.
Василий Седёлкин приходил домой на обед и, торопясь опять на завод, встретил в коридоре Настю Гирину с Ваней. Он, наверно, и не остановился бы, да его поразило, какие они печальные, убитые, хотя сегодня, он это помнил, день рождения Вани. Вспомнив про день рождения, Василий вспомнил и другое: разговор на кухне о том, что Настя — при малых ее достатках — покупает сыну велосипед.
— Привет, — сказал он весело и грубовато, он всегда так говорил, когда хотел подбодрить человека. — А что без машины, а? Или деньги дома забыли?
— Ой, и не говори лучше, — махнула Настя рукой и заплакала.
Василий недоуменно посмотрел на нее — первый раз видел ее плачущей, первый раз за шесть лет после войны.
— Да погоди ты слезы лить, — рассердился он. — Расскажи толком.
Настя, пытаясь удержать слезы, стала рассказывать, как утром она сбегала в магазин и там, на ее и Ванино счастье, привезли новые велосипеды, но еще не сгрузили их с машины, и ей посоветовали прийти часа через два…
Тут Василия окликнула его жена, Варвара. Она шла на кухню с тазом белья стирать, увидела, что муж ее о чем-то заговорился с хорошенькой соседкой, и ей это не понравилось.
— Ты еще не ушел? — спросила она издали.
Василий раздраженно оглянулся на нее через плечо.
— А иди ты… — пробормотал он и опять повернулся к Насте. — Дальше…
— Ну, пришли мы. Других покупателей нет, две продавщицы без дела маются, третья с помощником ящики вскрывают и тапки на полки выкладывают. Я им говорю: мол, помогите велосипед выбрать, я-то в машинах не разбираюсь, да там еще и привернуть что-то надо. Мне женщина отвечает: «Погодите, видите — мы заняты. Вот Федотыч освободится…» Я ничего, жду, да гляжу — время уходит, а мне после обеда на смену заступать. Я говорю им: «Может, оставите тапочки-то? И так их столько навалили, за год не раскупят…» Женщина на меня осердилась, говорит: «А это, милочка, не вам судить. И вообще, не обязаны мы выбирать для покупателей, привинчивать и прочее. Платите деньги и забирайте, который на вас глядит», Я ей: мол, не разбираюсь, куплю, да с каким-нито изъяном. А она мне поддакивает: «Знамо дело, не разбираешься. Вот и надо бы с мужем приходить, он бы и выбрал, и все сделал…»
У Насти опять слезы навернулись на глаза и задрожал голос.
— Тут меня и проняло. Так обидно стало, так больно! Был бы мой-то жив, разве бы я без него пошла? Да они бы вдвоем с Ваней пошли, а я и заботы бы не знала…
— Га…ды, — сказал Василий, задыхаясь и темнея лицом. — Скоро они забыли. Но я им напомню. Я им крепко напомню…
Василий машинально достал из нагрудного кармана спецовки часы на цепочке, глянул на них и убрал.
— Жаль, бежать надо, печь разгружать. Ладно, Настя, до завтра. Завтра я с тобой пойду.
Он взял Настю за плечо большой тяжелой пятерней и легонько встряхнул.
— Ты успокойся. Завтра мы все поправим, слово. Иди спокойно, спокойно работай и жди завтра…
Он свел взгляд с Насти на Ваню и его тряхнул за плечо.
— Не дрейфь, паря. Будешь завтра кататься на велосипеде.
В этот день многие на кирпичном заводе заметили, что полдня был Василий Седёлкин шумливый, деятельный, благодушный, а с обеда вернулся мрачнее тучи, и все было не по нему.