естественным.
— Для кого? Для меня? Для Интерпола? Для принцессы Беатрикс?
Потомок Батыя сморщился. Вначале мне показалось, что он хочет чихнуть, но через мгновение я догадалась, что это улыбка.
— Для Мишина, — глухо отозвался Тополев. — Еще вопросы есть?
— О чем мне говорить с ним при встрече?
— Ни о чем.
— Простите?.. — даже зная ненависть Тополева к юмористическим экзерсисам, я подумала, что он острит. — Как это ни о чем?
— Очень просто, Валентина Васильевна. Если вы встретитесь с Мишиным, — а для этой цели мы, собственно, и проводим всю операцию, — разговора у вас не получится. Максимум, на который вы можете рассчитывать, — это услышать от него слова приветствия.
— А потом?
— А потом мы вручим ему благодарственное письмо от имени коллегии КГБ СССР и пожелаем подполковнику Мишину крепкого здоровья и плодотворной деятельности на пенсии.
— А если он догадается и перед этим отправит на пенсию меня, тогда что?
Я не шутила, этот вопрос действительно волновал меня. Надо было знать Мишина с его звериными глазами и кошачьими повадками, чтобы так вот запросто поверить, что он позволит вручить себе «благодарственное письмо» от бывших коллег, не обменявшись при этом любезностями.
— Что тогда? — задумчиво переспросил Тополев. — Тогда ваш бывший возлюбленный совершит акт гражданского самопожертвования и примет вместо вас, Валентина Васильевна, пулю от изменника Родины. Нравится вам такой вариант?..
21
Небеса. Авиалайнер компании «KLM»
…Он спал под мерный рокот реактивных двигателей, подложив ладонь под щеку и временами причмокивая, словно младенец, ищущий во сне соску. Это удивительно, до чего даже самые мерзкие мужики становятся невыразимо очаровательными и беззащитными, стоит им только уснуть. Когда-нибудь, возможно, ученые выяснят природу цепких и влекущих объятий Морфея, этого младшего брата смерти, и растолкуют трудовому народу истинное предназначение периодического нашего небытия. И кто знает, может быть, окажется, что сон нужен вовсе не для физического отдыха организма, притомившегося на ударных стройках пятилеток, и даже не для передышки коры головного мозга, не выдерживающей начальственного мата, а для отдохновения сугубо морального. Может быть, психологи дотумкают наконец, что сон — своего рода компенсация за грязь и дерьмо, в которых человек плескался весь предыдущий день, возможность несколько часов побыть собой — без лицемерия и лжи.
…и обнять, кого стремишься обнять…
…и ударить наотмашь того, кто заслужил это…
…и не стесняться быть нагим среди наглухо застегнутых…
«Ты знаешь, Валюха, — вспомнила я один из незабываемых афоризмов моей старой приятельницы (где она сейчас, непотопляемый авианосец имени Вечной Любви?), — нет ничего прекраснее на свете, чем тонкое белье и мужик, спящий в твоей постели. Особенно, если и то и другое — твое, собственное. Белье ласкает тело, а мужик — душу. Что еще нужно одинокой бабе, а?.»
Наверное, она была права. По крайней мере, отчасти. Потому что безмятежный сон моего редактора — хоть и не в моей постели, но довольно близко — увы, уже не ласкал мою душу. Однако и желания плотно прикрыть подушкой эти чувственные, пухлые губы карьериста и сластолюбца, дабы напоследок запечатлеть в памяти именно это выражение — искреннее и чистое, — он тоже не вызывал. Наверное, именно так, как я тогда в самолете — задумчиво и грустно, — сидят у тела покойника. Не оплакивая, но скорбя. Не устраивая шумные истерики, но вспоминая все хорошее. Не прикладываясь в мучительном поцелуе к ледяной восковой руке, но отсекая, как абсолютно неуместное у одра смерти, все зло, которое покойник причинил тебе при жизни…
«Господи, — думала я тоскливо, наблюдая за его беспомощными причмокиваниями. — Как было бы здорово, если бы ты, мутант общественно-политический, несостоявшийся Аджубей, нереализованный Мэлор Стуруа, никогда не проснулся! В памяти моей очень быстро стерлась бы и боль, тобой причиненная, и любовь, тобой оболганная, и вся моя нежность, тобой растоптанная… И осталось бы только хорошее, хоть я уже и не помню доподлинно, было ли оно, это хорошее, и как оно выглядело? Женщины ведь великие мастерицы по части придумывания того, чего не бывало в помине и даже быть не могло…»
Так я летела в загадочный город Амстердам и занималась на глазах у порхающих мимо стюардесс злостным садо-мазохизмом, травя душу воспоминаниями, терзая память какими-то малозначительными штрихами и деталями, от которых — нервы, должно быть! — почему-то слабели ноги, и ныло в груди, и хотелось реветь в подушку, но подушки, конечно, не было, а был только колючий и холодный KLM-овский плед…
Я знаю наверняка: никогда не родится художник или скульптор, способный воплотить в глине или на холсте душу женщины, в которую от всей души наплевало нечто в брюках, пиджаке и с пластмассовой расческой в нагрудном кармане. Нечто, в которое ее угораздило влюбиться на свою голову. Потому что этого нельзя выразить. Потому что никакие, даже самые великие мастера, никакие Брейгели и Босхи, Малевичи и Кандинские не способны передать эти бабские нюансы, в которых нет и квадратного сантиметра пустующей площади для размещения логики и рассудка, в которых бушует и неистовствует такой эмоциональный и психологический бедлам, такая дикая какофония рыданий, истерического смеха и звериных воплей, что, попади туда каким-то невероятным образом мужчина, он упал бы замертво, оглушенный и ослепленный, и только тогда, может, понял бы, что значит быть заживо погребенным в душе раненной предательством женщины…
Мой попутчик вдруг проснулся, очень смешно захлопал ресницами и недоуменно уставился на меня:
— Что-то случилось? А?..
— А как же! — мне доставляло какое-то болезненное удовольствие наблюдать за постепенным превращением еще вчера самоуверенного начальника, баловня баб и любимчика больших боссов в стандартного советского обывателя средней руки, без заслуживающих серьезного внимания зарплаты, претензий и вопросов к высшему звену — немного встревоженного, немного напуганного, а, главное, утратившего уверенность в устойчивости окружающего мира. — Ты должен привыкнуть, дорогой мой, что отныне с тобой будет постоянно что-нибудь случаться. Ты знаешь: очень увлекательный процесс, я поняла это совсем недавно. Ну, скажи, что хорошего — на пятилетку вперед знать свое будущее? Скука же смертная! Все расписано, все известно, все запланировано и внесено в соответствующий реестр. Лучший пионер дружины — «Артек» — комсорг школы — стажер в «молодежке» — инструктор райкома комсомола — слушатель ВПШ — замредактора — аспирант — редактор — член бюро ЦК ВЛКСМ… Ну, постарался б еще немного — перевели бы в какой-нибудь отдел ЦК КПСС или выдвинули в «Правду» на должность завотделом… А сколько ж это людей заложить надо! Скольких оболгать, предать, скомпрометировать? Скольких прижать, скольким не дать обойти себя на повороте? О скольких сообщить куда нужно, проинформировать кого положено, просигнализировать кому следует?.. И чего ради, милый? За две загранкомандировки в год? За сырокопченую колбасу и сыр «Виола» из распределителя? За удостоверение с золотыми буквами, которое, собственно, и предъявлять некому? За четырнадцатичасовые бдения в изолированном служебном кабинете и ежесуточную информацию на кухне от раскормленной супруги о поведении детей, устройстве родственников и продвижении очереди на две путевки в Карловы Вары?..
— Я никогда не думал, что в тебе скопилось столько злости, — тихо сказал он.
— Я тоже.
— Впрочем, я догадываюсь, как много выпало на твою долю, и потому прощаю тебя…