двух случаях: когда боятся темноты — и когда им уже нечего бояться вообще… Святой отец лежал навзничь, смиренно сложив на одеяле тонкие руки, широко разинув ввалившийся рот и, как мне показалось, не дыша. Я вздрогнула и остановилась в двух шагах от его одра. Потом в поле моего зрения попал граненый стакан, в котором зловеще поблескивали вставные челюсти, розовые, как свежая любительская колбаса.
«До зубных протезов в стакане ты точно не доживешь, даже не надейся!» — успокоила я себя и, решившись, подошла вплотную к кровати.
В последнее время мама несколько раз признавалась мне, что людям после шестидесяти спится (если, конечно, они не страдают бессонницей) как-то особенно покойно и сладко. «Это как репетиция смерти, — говорила она. — Как надежда, что, так же спокойно уснув, ты без боли и мучений проснешься уже совсем в другом спектакле, который будет длиться вечно…»
Вспоминая мамины откровения, я мучительно долго тянула руку к сухой птичьей лапке святого отца, температура которой должна была дать мне окончательный ответ на вопрос, что же происходит с человеком, который, по прогнозам сестры Анны, должен был уже беседовать с кем-то из небесного руководства.
Преодолев последние миллиметры страха, я коснулась кончиками пальцев его руки и облегченно вздохнула: она была теплой. Вдобавок старик озабоченно зашевелил нижней губой и чуть слышно вздохнул.
— Святой отец, проснитесь, — прошептала я и для верности легонько встряхнула спящего за детское плечико. — Пожалуйста, это очень важно!..
Он сразу разомкнул веки, словно только и ждал этих слов, причем взгляд его круглых, водянисто- голубых глазок был осмысленным и даже цепким, словно и не спал вовсе этот древний старец, а размышлял с закрытыми глазами о бренности и краткости бытия. Без тени стеснения он, не глядя, запустил руку в граненый стакан, водворил на соответствующие места оба зубных протеза, как-то жизнеутверждающе клацнул ими и уставился на меня ясным, незатуманенным взором человека, удивить которого не так-то просто.
— Для умирающего от двухсторонней пневмонии вы смотритесь просто замечательно, — пробормотала я, заботливо поправляя кружева на его пододеяльнике.
— О чем вы, дочь моя? — только тембр его голоса, хрипловатый, еще не успевший обрести характерную ясность, свидетельствовал, что всего минуту назад этот человек спал глубоким сном. — О какой пневмонии вы говорите?
— Так вы не больны?
— Благодарение Богу, нет.
— И вас не навещал врач?
— В последний раз это было месяца два назад… — святой отец захлопал веками, на которых практически не осталось ресниц. — Объясните, в чем дело, дочь моя? И почему в этот час вы здесь, в моей спальне?..
Я всегда завидовала людям, которые, в отличие от меня, умели сказать нечто важное, умещая свое сообщение в минимальное количество слов. Однако обостренное чувство надвигающейся опасности вкупе с надеждой, что этот человек, несмотря на свой археологический возраст, все еще сохранил ясность ума, сотворили чудо: я уложила историю коварного предательства сестры Анны буквально в три фразы, которые отправила таинственным шепотом непосредственно в темно-коричневое ухо святого отца, усаженное по внутреннему овалу порослью седых волосков.
Несколько секунд он переваривал новую информацию, непроизвольно шевеля губами и постукивая протезами, потом, не произнеся ни слова, легко сел на кровати, сунул босые ноги в теплые тапочки, отороченные грязноватым мехом и, в одной ночной рубашке до пят, направился в затемненный угол, где угадывались очертания платяного шкафа.
Раздался короткий щелчок, комнату озарил свет трехрожковой люстры, и я увидела круглый столик с черным телефонным аппаратом и допотопное кресло с голубой атласной подушечкой, на которую не без некоторой опаски опустился разбуженный в неурочное время хозяин спальни. Все так же молча он посадил на нос круглые очки в стальной оправе и набрал комбинацию из шести цифр, всякий раз заново поднося руку к наборному диску и аккуратно вставляя палец в круглые прорези.
— Алло? — негромко произнес он наконец, и это было единственное слово, которое я поняла из всего последующего разговора, ибо он велся на ненавистном мне немецком, причем таком заковыристом, что ни один звук не вызвал во мне даже проблеска осмысления. Сначала святой отец говорил сам, затем замолк и стал внимательно слушать, мерно кивая в такт словам собеседника. Потом он положил трубку и, не поворачиваясь ко мне, тихо сказал по-русски:
— Через десять минут ты выйдешь отсюда, пройдешь к воротам кладбища и будешь ждать машину. Последние три цифры ее номера — 136. Запомни, дочь моя, 136. В эту машину ты можешь смело сесть и довериться тому, кто в ней будет.
— А если… — я едва справилась с ознобом, вообразив предстоящую прогулку по ночному кладбищу. — А если она не подъедет? Или если ее номер будет другим?
— Все может быть, дочь моя, — развел руками старик.
— Очень свежая мысль, — пробормотала я. — А главное, вовремя высказанная.
— Ты обозлена на весь мир, дочь моя? — святой отец неожиданно улыбнулся. — Тебе кажется, что ты всеми предана, брошена, забыта…
— А разве не так?
— Полагаю, что нет.
— Хотелось бы верить вам.
— Верь. Ведь ты же мне веришь?
— Да, — сказала я от души и в ту же секунду подумала, что это не совсем однозначно. Конечно, я ему верила, но в то же время вполне допускала, что неизвестный абонент, подав к воротам кладбища машину с цифрами 136 в конце номера, отвезет меня прямиком в управление контрразведки или какое-нибудь аналогичное местечко, откуда меня малой скоростью переправят на родину. Повторяю, я верила в честность и искренность святого отца. Серьезное сомнение вызывало иное: не заблуждался ли он сам относительно честности человека, с которым только что говорил?
— Ты знаешь, что движет миром?
— Объясните мне смысл глагола «движет». — Разговор получался какой-то нескладный, словно мы разыгрывали высокопарную сцену перед пустым залом. — Управляет? Толкает? Ведет?
— Движет — значит, не дает замереть, закоснеть, остановиться…
— Не знаю.
— Любовь.
— Вы серьезно, святой отец?
— Вполне.
— И вы хотите, чтобы я в это поверила?
— Мне незачем хотеть: ты и так веришь.
— Тогда зачем вы говорите мне это?
— Чтобы ты продолжала верить. Сестра Анна неумна, наивна, восторженна… Прости ей, она хотела сделать как лучше.
— Кому?
— А разве это так важно?
— Но ведь, по-вашему, и ее поступками движет любовь?
— Возможно.
— А как это сочетается: предательство во имя любви?
— А разве ты, дочь моя, никого не предавала во имя любви? Вспомни! Во имя любви к ближнему, во имя любви к себе?
— Не знаю…
— Подумай об этом. И тебя любят, дочь моя. И во имя любви к тебе тоже предают. И творят зло. И грешат… Ты понимаешь меня?