Щерба поднял глаза от блокнота:
— Вы полагаете, они хотят уйти через ГДР?
— Оптимальный вариант… — Воронцов почесал переносицу. — В запасе у них — часа три-четыре, не больше. Куда попилишь в таком цейтноте? Через всю страну, на Чехословакию?
— А морем?
— Береговая охрана поднята по тревоге. На «Камчатке» поработали крепкие профессионалы. Морем вряд ли пойдут: шансы почти нулевые.
— А что им даст Щецин, товарищ генерал-лейтенант?
— Порт… Граница с ГДР… Убежище на некоторое время… Возможно, есть еще варианты. Просчитывайте!
— Понял.
— Ты вылетаешь в район поисков в течение часа. С ВВС вопрос уже прокашлян. К прочесыванию, как рассветет, подключится Войско Польское. Но имей в виду: общее руководство операцией — на тебе. Вопросы есть?
— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант!
— И еще одно, Анатолий: мне никто не нужен. Ни один человек из этой группы.
— Понял.
— Тогда ступай…
21
ПНР. Шоссе
…Мы стояли с выключенным мотором на глинистой обочине узкого шоссе, испещренного безжалостно вдавленными следами от мощных гусениц то ли тракторов, то ли, скорее, тяжелых танков, и нас надежно прикрывали с двух сторон высоченные ели, увешанные сережками сосулек. Метель утихла. Над нами простиралась мертвая, гнетущая, какая-то бесконечная тишина, и даже лесные птицы еще не подавали голоса. Как отличался этот мрачный пейзаж в темно-зеленых тонах от ярких картинок на обложках «спутниковских» брошюрок с призывами посетить Польскую Народную Республику, на которые я, кстати, так и не откликнулась: в студенческие годы не было денег, потом — тех же денег и настроения, а еще позже — интереса и опять-таки денег. Воспитанные в духе интернациональной солидарности, все мы, даже самые неглупые из нас, воспринимали довольно однообразное течение жизни в «странах народной демократии» в свете популярного анекдота шестидесятых-семидесятых годов о болгарском слоне — младшем брате слона советского. Да и кто мог судить нас за столь невинно выраженные имперские амбиции, если повсюду — в Москве, Будапеште, Улан-Баторе и любом, куда ни доскачешь, райцентре — на протяжении десятилетий мы видели одно и то же: трибуны с руководителями, колонны с транспарантами и очереди с авоськами.
Сейчас Польша, в которую судьба окунула меня, словно в черный омут, уже не вызывала игривых ассоциаций. Она страшила меня. Всем нутром я чувствовала враждебность этой мерзлой тьмы, подернутой едва заметными проблесками приближающегося рассвета…
Я ощутила несильный, но внятный толчок где-то под сердцем, сбросила с себя оцепенение и подняла голову.
Дитя и в чем-то, как все москвичи, жертва большого города, я действительно не могла понять, почему вокруг так тихо. До меня легче доходила ситуация, расчлененная на смысловые блоки: да, в глухом лесу утром должно быть тихо. Лесные дороги даже у классиков дышат безмолвием. Рассветную зарю люди встречают затаив дыхание. Но почему молчала, как погребальный катафалк, большая черная машина со вполне еще живыми пассажирами, я понять не могла. Почему — если уж она остановилась — из нее никто не выходит? Почему не стучат открываемые и захлопываемые двери? Почему не слышны оживленные, монотонные или хотя бы полусонные разговоры? Оба на передних сиденьях — Пржесмицкий и водитель, — одновременно, словно давно и упорно репетировали эти движения, вытряхнули сигареты из мятых пачек прямо в уголки губ, щелкнули зажигалками и выдохнули совокупное облако дыма. Вшола открыл глаза и, не меняя позу, смотрел строго в затылок Пржесмицкому, словно на нем были написаны инструкции о правилах поведения в лесу.
— Что он сказал? — спросила я, чтобы почувствовать, что я не одна в машине.
— Кто? — не оборачиваясь, спросил Пржесмицкий.
— Ваш водитель.
— А что он сказал? — пожал плечами Пржесмицкий. — Он у нас вообще не разговаривает.
— Он сказал «игану».
— Не обращайте внимания, пани, — вздохнул Вшола. — Это он со сна.
— С какого еще?..
— Тсс! — прошипел Пржесмицкий, и я моментально заткнулась. У этого странного человека была удивительная, очевидно, врожденная способность очень точно придавать звукам те или иные оттенки. Тогда, во время первой остановки в лесу, его интонации как бы подсказывали мне: расслабься, не дергайся, радом с тобой друзья. Когда позже, в машине, он отвечал на мои расспросы, в голосе его звучало вежливое безразличие, и только упоминание о сестре выдало его внутреннюю боль. Сейчас в коротком «тсс!» ощущалась такая острая тревога, что мне сразу захотелось, как при выезде из порта, лечь на ребристое дно «татры» и попросить Вшолу набросить сверху плед. Понятно, что делать этого я не стала, но уши, как говорится, навострила.
В «татре» опять воцарилась тишина, однако спустя несколько секунд я осознала, что она вовсе не была абсолютной, — где-то вдалеке раздавался чуть слышный мерный рокот. Это мог быть и шум водопада, и гул камнедробилки, и… За мгновение до того, как я поняла природу этих звуков, Вшола выразил ее одним словом:
— Грузовики…
— Думаешь, несколько? — не отрываясь от ветрового стекла, спросил Пржесмицкий.
— Точно, что не один.
— Откуда они здесь? — он посмотрел на водителя, но тот бесстрастно пожал плечами.
— Мы опоздали на каких-то десять минут, — тихо сказал Вшола.
— Какая разница, на сколько именно! — Пржесмицкий надел шляпу и с совершенно неуместным кокетством лихо заломил поля, потом посмотрелся в боковое зеркальце. — Главное, что опоздали.
— Назад? — спросил Вшола.
— Поздно. Думаю, за нами уже идут.
— В лес?
— Смысл?
— Какой-то выигрыш во времени.
— Прочешут.
— Что будем делать?
— Что и собирались… — Пржесмицкий вытащил пистолет и клацнул затвором, после чего черная штуковина таинственно исчезла где-то в рукаве его плаща. — Поехали!..
В этот момент мысли мои были очень далеко — и во времени, и в пространстве. Лет пять назад я принимала в редакции одного очень неприятного, очень неопрятного и очень талантливого автора. Девочки рассказывали, что судьба у него не сложилась, что он — запойный алкоголик, непризнанный гений, мизантроп и так далее… Помню, у меня тогда были какие-то незначительные замечания к его рукописи, мелочи в общем, на которые — теперь я это понимала хорошо — и внимания обращать не стоило. Но я была молода и тщеславна, и чем талантливей казался мне человек, тем больше хотелось утвердить себя в его глазах. Надо отдать должное автору: он держался в рамках приличия минут десять, терпеливо выслушивая мои рацеи о том, что такое хорошо и что такое плохо в современной эссеистике. Прервал он поток моего красноречия очень своеобразно: вдруг резко положил огромную, с черными ногтями, ручищу на свою рукопись и сказал тихо, но внятно: «Ненавижу баб в журналистике. Они все воспринимают не головой, а