книги, произведения искусства, непонятным образом утраченные, много позднее обнаруживались в Корее или Японии, незаметно исчезали великие школы живописи и каллиграфии, боевых искусств, ремесел. Китайцы, конечно, знали, что нить вечнопреемственности бодрствующего сердца может скрыться из виду, быть преданной забвению. Но глубочайшей интуицией сердца они понимали, что та же традиция не может не нарождаться снова и снова всюду, где человек сознает себя
Какие еще истины духовного опыта таятся за стремлением Учителя Куна рассматривать человеческую культуру и саму жизнь через призму ритуала? Укажем на самую очевидную среди них: ритуал – это не только символическое, но и воспроизводящееся действие. Ритуал есть воплощенная память общества. Между тем память не обязательно должна иметь отчетливое предметное содержание. Возможна ли, к примеру, память о смерти? А ведь ритуалы жертвоприношения, составлявшие ядро чжоуской традиции, были призваны именно воскресить память живых об их усопших предках. По существу, в них праздновалось как раз то, что пребывает за пределами памяти, нечто запамятованное. И участник церемонии, ищущий единения с покойными, решается на самоотречение, стремится именно «превозмочь себя». Он ищет встречи с отсутствующим, пытается помыслить немыслимое. Не покажется странным, что он в своих поисках «забывает вкус пищи». Существовавший в древнем Китае строжайший запрет называть предков по их личным именам лишний раз удостоверяет нежелание – да и невозможность – определить эту область навеки неведомого и таинственного, очерчиваемую смертью.
Итак, ритуал несет в себе память о беспамятном, и это обстоятельство как раз и обеспечивает внутреннюю преемственность духовной жизни. Важно понять, что забвение, данное в ритуале, не есть нечто недостижимое и неизведанное. Оно принадлежит интимным переживаниям человека, сливается с бессознательно рутинным в его жизни, с неосознаваемым настоящим. Не будем забывать, что Конфуция интересует первым делом вечнопреемственное, извечно возобновляемое в делах людей. Вот и благородный муж, в его представлении, должен произносить лишь такие слова, которые «достойны того, чтобы их повторяли».
Мы знаем уже, что сердцевиной чжоуской культуры была идея продолжения жизни предков в их потомках, или, что то же самое, самоуподобления потомков предкам. На торжественных обрядах жертвоприношений в чжоуском Китае усопшего предка представлял в своем лице один из его здравствующих потомков, которому полагалось на время церемонии как бы перевоплощаться в изображаемого им человека, как бы непроизвольно имитировать его привычки, мимику и т. д. И когда молодой Кун, изучая старинные обряды и музыку, добивался того, что во сне или в воображении лицезрел воочию основоположников чжоуского царства, создавших эти обряды и мелодии, он поступал в полном соответствии с духом и даже буквой традиции, которая его воспитала. Уже Цзы-Гун, как мы знаем, утверждал, что Учитель Кун в своей жизни не нуждался в наставнике потому, что «постиг Путь» основоположников Чжоу, хотя и оговаривался, что частица его Пути есть в каждом человеке и, следовательно, каждый человек может быть учителем для кого-то другого. А вот Мэн-цзы заявил, что в Конфуции возродились добродетели куда более древних и авторитетных царей – Яо и Шуня. Вспомним и о бытовавшем в Китае мнении о том, что «правду, утерянную еще в древние времена, можно сердцем постичь из книг», и о многих ученых мужах позднейших времен, которые утверждали, что напрямую переняли «Путь» Учителя Куна. На то она и традиция, чтобы обладать способностью снова и снова возобновляться в опыте «бодрствования сердца»…
Но что же это за реальность, которая подспудно всегда пребывает в нас, хотя извечно отсутствует в нашей мысли, памяти и воображении? Пожалуй, ближайшим ее прообразом оказывается опять-таки наше собственное тело, мир телесной интуиции. Уместно напомнить, что личность в китайской мысли представала прежде всего как «плоть и кровь» – по-китайски, «кости и плоть»
Только теперь я могу быть уверен, что сберег себя…»
Считается, что Цзэн-цзы демонстрировал свои руки и ноги для того, чтобы напомнить своим домашним и ученикам: мудрый человек неизменно осмотрителен в своих речах и делах и потому избегает наказаний, которые в древнем Китае обычно выражались в нанесении физических увечий. Но в предсмертном жесте Цзэн-цзы угадывается еще и некий невысказанный и, может быть, неизъяснимый смысл, выходящий за рамки обычной назидательности. Кажется, что этот жест заставляет нас обратить внимание на самое присутствие тела как необходимого условия мудрости, как вместилища духа. В качестве главного наставления своей жизни Цзэн-цзы явил взору нечто как нельзя более внешнее, очевидное, безличное – абсурдный жест! Но его абсурдность побуждает нас заново осознать то, что всегда отсутствует в сознании, но чего никто не может избежать: телесное происхождение нашего опыта. В жесте Цзэн-цзы нечто от нас отстраненное обнаруживает свою интимную принадлежность нам.
Почему же телесное бытие выступает в наследии Конфуция прообразом высшего прозрения? На то есть несколько причин. Во-первых, тело пребывает в потоке времени и непрерывных жизненных метаморфоз; не удивительно, что мудрец, по китайским представлениям, не столько знает истину, сколько «воплощает» ее собой, «вкушает» от нее. Во-вторых, телесный опыт предстает прообразом изобилия бытия, бесконечного богатства разнообразия жизни, коим оправдывается сокровенная гармония мира. В-третьих, именно тело придает нашему опыту глубину и тем самым вводит в нашу жизнь тайну. Тело оберегает и скрывает: кожа, одежда, покров – необходимые его атрибуты. Наконец, тело выступает как среда нашей сообщительности с миром и действенности, достигаемой без усилий; оно есть нечто внешнее, относящееся к области декорума. Правда, телесность восприятия под этим углом зрения теряет свое значение физического тела и становится тенью, отблеском внутренней реальности.
Если теперь говорить в целом, в Конфуциевой идее культуры различимы как бы два измерения, два разных взгляда на человеческую деятельность. Учитель Кун «верит в древность» и требует не выдумывать свое, а следовать «тому, что предшествует» нашему опыту, и так делать свою жизнь безупречной. Под скорлупой обычая мы обнаруживаем в наследии Учителя Куна призыв к самообновлению, к творческому воссозданию культуры. Этот импульс творчества, однако, мгновенно преображается в «среду» человеческой деятельности, в нечто внешнее и декоративное и потому вновь и вновь возвращает человека к рутине обычая, и выводит глубину сознания на поверхность человеческого быта, делает речь мудрого неотличимой от говора улицы. Так, в языке Конфуциевой традиции буквальное и переносное значение слов, сказанное и невысказанное, сливаются воедино.
Человеческое творчество, по Конфуцию, не создает новых миров, а возвращает человеку все тот же от века существующий «мир, как он есть». Но оно возвращает ему мир, наполненный человеческим присутствием. Об этом присутствии мы можем догадываться лишь по той особой возвышенности тона слов Учителя, которая выявляется безмолвием, – безмерно глубоким и долгим! – обтекающим эти слова. И еще мы можем различить его по непреходящему ощущению игры, в которую обращается жизнь, ставшая ритуалом. Конфуциевы предания – это игрушечное в своей условности царство, где с фантастической достоверностью свершаются великие события духовной жизни. В этом мире уже угадывается весь быт последующих поколений китайцев с его сонмом легких теней и узором изысканных жестов, просторами вселенной, сжавшимися до размеров карликового сада, и речью, ожившей из вороха цитат. Быт доподлинно фантастичный и фантастически реальный. Душа мудрого, гласит древний китайский афоризм, – это чистое зеркало, в котором все люди опознают себя, не замечая, что смотрятся в свое отражение. Кто, как не мудрец, даст каждому свободу быть самим собой и не поставит это себе в заслугу?
Текст о Пути и Путь в тексте. Истолкование начальной фразы «Бесед и суждений»
Рассмотрев основные понятия и особенности мировоззрения Конфуция, попытаемся теперь ответить на главный вопрос конфуцианской мысли: почему возможна традиция или, говоря другими словами,