своим прототипом годовой цикл, знаменующий периодическое воскрешение и умирание природы. А вот в наследии Конфуция мы встречаемся с прямо противоположным ходом мысли. Конфуций не стремится преобразить реальность в миф, а скорее обнажает действительные предпосылки мифа, низводит священное до естественного течения жизни со всеми его биологическими, психическими, космическими закономерностями. Разговоры Учителя Куна о Небе – а точнее, как раз умолчание об этом – есть своего рода антимиф, где повествование предстает молчанием, а эпическое – обыденным. Мы видим здесь начала той магистральной линии китайской традиции, которая выразилась в конфуцианском идеале «пребывания в срединном и обыденном» или в известном изречении средневековой эпохи: «обыкновенное сознание – это и есть правда». Сокровенно небесный образ человека преломляется в его земном, очевидном для всех физическом облике: явить его миру – значит в самом деле показать «свои руки и ноги». Будем помнить: не только при Конфуции, но еще и много столетий спустя китайцы были уверены, что истинная мудрость обязательно имеет свои отметины-знаки на теле мудрецов.
Так повседневность оказывается для Конфуция не просто нагромождением случайных, утомительно бессмысленных эпизодов. В глубине потока жизни вьется нить «Небесной судьбы», и эта судьба доступна человеческому знанию, хотя мудрый не знает ее как некий отвлеченный «предмет», а постигает «чутьем сердца». Но чем менее способен мудрый поведать другим о тайне «Небесного веления», тем больше в нем уверенности в обладании этой глубочайшей правдой жизни. Как бы ни был жесток и лжив мир вокруг, какие бы невзгоды и тяготы ни выпадали на долю Конфуциева мудреца, он не ропщет и не отчаивается. Его жизнь кажется ему бесконечно осмысленной. В этой судьбийности своей жизни он находит великую опору и защиту. Даже в минуты смертельной опасности Конфуций не терял самообладания. Он говорил тогда, что Небо не допустит его гибели. Он «знал веление Небес…».
Знать, чего требует «Небесная судьба», – значит иметь в жизни свой Путь. Вот это понятие Пути
«От праведного Пути невозможно отойти ни на миг, а то, от чего можно отойти, не может быть праведным Путем…
Даже невежественные мужчины и женщины могут претворить праведный Путь, но истоки его не под силу постичь даже величайшему мудрецу…»
Путь мудрого, по Конфуцию, – это способность «одним шагом», «в одно мгновение» пройти дистанцию между тем, что «лежит рядом», и беспредельностью, нанести знаки вечности на ширму зримого мира. Именно так, кстати сказать, понималась в Китае работа каллиграфа или художника, который, согласно классической сентенции, своей кистью наносил на бумагу «след, тянущийся на тысячи ли и уходящий в недостижимую даль…». Впрочем, на поверхности видно только «то, что лежит совсем рядом». Конфуций любил повторять, что в мире нет ничего более естественного, чем праведный Путь, и нет ничего более удобного, чем идти этим путем. Однажды он так и объявил – и шутливо, и печально – ученикам:
Намек Учителя Куна совершенно ясен: праведный Путь – это самый простой и естественный выход из мира смуты и обмана.
Но, как говаривал Мережковский, «пошло то, что пошло». Праведный Путь – всегда не тот, которым идет толпа.
Истина совершенно неопровержимая. Конфуций настолько свыкся с нею, что мог даже, хоть и не без горечи, шутить по поводу своей неудачи в мире:
Конфуций верил, что показать пример праведного пути – единственный способ исправить нравы и что перед благотворным воздействием такого примера не устоят даже самые грубые и невежественные люди. Во всяком случае, он считал, что таким способом можно воспитать «варваров» на восточных окраинах чжоуского государства – людей, настолько мирных и восприимчивых к древнекитайской цивилизации, что многим современникам Учителя Куна они казались настоящими «добрыми дикарями», сохранившими первозданную чистоту и целомудрие души. В «Беседах и суждениях» записан и такой сюжет:
Будем считать, что разговор этот был вызван минутной слабостью Учителя Куна. Все-таки Учитель мечтал возродить древние нравы в Срединной стране. Да и какой смысл бежать? Разве нужно ехать далеко, чтобы найти себя? Благородному мужу подобает воспитывать людей там, где он находится, – только так и может он доказать свою праведность. Хотел ли Конфуций власти, признания его заслуг владыками мира сего? Без сомнения, да. Это подтверждает его разговор с Цзы-Гуном, выдержанный в обычной для Учителя иносказательной манере.
– Если бы у вас была драгоценная яшма, то что бы вы сделали с ней? Сохранили бы в шкатулке или подыскали на нее покупателя? – спросил Цзы-Гун.
– Конечно, подыскал бы покупателя! – без раздумий откликнулся Учитель. – Видишь ли, я только жду, когда за нее назначат достойную цену…
А «покупателя» на Учителя Куна все не находилось… И он, во всеуслышание объявивший, что «добродетель никогда не будет в одиночестве», что благородный муж перевоспитает даже дикарей, был вынужден у себя на родине довольствоваться ролью стороннего наблюдателя. Славы он добился, а мир не переделал. Тут немудрено и отчаяться. Но Конфуций уже «знает веление Неба». И он знает, что только он сам может его исполнить.
Конфуций знает, каким должен быть мир и каким должен быть он сам. Правда, в мире есть еще просто судьба – то, каков мир в действительности. С такой судьбой Учителю Куну нелегко примириться. Порой его охватывает здоровое чувство возмущения царящими вокруг ложью и произволом. Разве виноват он, что повсюду у власти узурпаторы и ничтожества? Чванливые царедворцы называют его неудачником и мечтателем. Но в целом царстве не найти человека столь же умиротворенного. Он знает, что нет большего счастья, чем быть самим собой.
Ничего не добившийся и ничуть не сомневающийся в себе, разочаровавшийся в «князьях мира» настолько, что впору к дикарям бежать, и ненаигранно безмятежный, всем известный и скрывшийся от мира – вот таким удивительным, ни на кого не похожим человеком был Учитель Кун в свои неполные пятьдесят лет…
Снова на службе
Пятнадцать лет пролетели как один день, ничего по видимости не изменив в жизни Учителя. Разве что прибавилось морщин на лице, проступила седина на висках да чуть тяжелее стали его шаги. Но все так же блестели его выпученные глаза и вытягивались в доброй улыбке толстые губы. По-прежнему он