смысл вещей. У него были, правда, и другие суждения о человеческой истории. Однажды он сказал Янь Юаню, что для того, чтобы достичь порядка в государстве, нужно принять календарь династии Ся, ездить в колесницах династии Инь, носить ритуальную шапку Чжоу, слушать музыку в стиле Шао, изобретенную мудрым царем Шунем, и запретить соблазнительную музыку в новом вкусе. Этот рассказ кажется немного надуманным и, вероятно, не слишком заслуживает доверия. Но само стремление свести действительность к символическим образам и всяческим «показательным примерам», несомненно, глубоко проникло в конфуцианскую мысль. Не менее примечательно и то, что Конфуций составляет некий собирательный образ идеального ритуала, выбирая лучшие достижения всех династий.
Где ритуалы, там и музыка: всю свою жизнь Конфуций внимательно изучал музыкальное наследие прошлого. А положение дел с музыкальным искусством даже при дворе Лу в его времена, по-видимому, оставляло желать лучшего. С гордостью говорил Учитель о том, что после возвращения на родину он привел в порядок придворную музыку Лу, восстановив уже забытые мелодии торжественных гимнов. Конечно, он не уставал напоминать своим ученикам о том, что музыка – дело государственной важности, ибо в ней воплощается вселенская гармония. Поэтому музыка должна быть не просто красивой, но первым делом «правильной» и «хорошей». С негодованием отвергал он «порочные напевы царства Чжэн», возбуждающие низменные чувства. Для него «правильная» музыка была вестником «срединного пути» – музыкальностью самой жизни, обладающей своей мерой и ритмом, некой внутренней завершенностью. Известен его отзыв о дворцовой музыке родного царства, который гласит: «О музыке вот что можно знать: вначале звучит она как бы слитно, потом достигает могучего и чистого согласия и медленно замирает в конце…» Отзыв, лишенный, возможно, блеска, но принадлежащий, без сомнения, знатоку.
Музыкальные изыскания Конфуция неотделимы от работы над сводом церемониальных гимнов и народных песен, который был, как мы уже знаем, главным источником лирического вдохновения, а равно и политического остроумия тогдашних ученых мужей. Этому канону Учитель Кун всегда придавал особое значение, и тех, кто не знал его наизусть, чуть ли не в глаза называл неучами и тупицами. Он отредактировал тексты песен, подобрал к ним мелодии и часто показывал ученикам, как их следует петь. Конечно, занимался он и толкованием их смысла, выискивая в них, как нетрудно догадаться, подтверждения своим мыслям. К примеру, он говорил о самом первом гимне этого канона, что в нем есть «радость без распущенности и печаль, не повергающая в отчаяние», и эта оценка выглядит как иллюстрация Конфуциева идеала «срединного пути» – мудрой уравновешенности переживаний. В славословиях торжественных гимнов и в лирике безыскусных народных песен Учитель Кун неизменно подмечал какой-нибудь назидательный или политический подтекст. Верный своей привычке превращать образы в символы всеобщего и вечного, он искал в песнях одно главенствующее настроение, одно всеобъятное чувство. Он говорил о том, что смысл всей «Книги Песен» выразился в одной-единственной песенной строке, которая гласит: «Не отклоняйся от правильного пути». Столь отвлеченные оценки могут показаться слишком произвольными, а иногда просто банальными, но именно они заложили основы комментаторской традиции конфуцианства, задали тон всему мироощущению позднейших поколений ученых людей Китая. С них началась жизнь символического тела традиции, сотканного из иносказаний и цитат, словесных клише и идиом – всей той игры смысла, которым оправдывалось существование конфуцианской словесности и всей конфуцианской культуры. И если не столько Конфуций оправдывал символизм культуры, сколько, напротив, законы символического языка культуры создали первого учителя Китая, то в своих толкованиях «Книги Песен» Конфуций был даже в большей степени образцом для подражания, чем в своей нравственной проповеди. Ибо моральные ценности могут быть неверно поняты, искажены и даже забыты, текст же служит неиссякаемым источником порождения смысла. И этот предположительный, дословесный прототекст, эта смысловая матрица языка вновь и вновь воспроизводит культуру.
Еще известно, что Конфуций изучал знаменитую «Книгу Перемен» – загадочную гадательную книгу и авторитетнейший китайский канон. Ядро «Книги Перемен» составляют шестьдесят четыре графические фигуры, так называемые гексаграммы, представляющие собой сочетания шести черт двух видов: сплошной и прерывистой. Первая символизирует мужское, светлое, деятельное начало мироздания, вторая – начало женское, темное, пассивное. Считалось, что всеми возможными комбинациями этих черт, каковых как раз и насчитывалось в общей сложности шестьдесят четыре, исчерпывается и все разнообразие ситуаций в мире. И гексаграммы в целом, и все их многочисленные элементы являли собой все те же символические типы вещей, знаки творческих метаморфоз, из которых складывалось все здание китайской традиции. Гадания по «Книге Перемен» должны были дать ответ на вопрос, как нужно поступать в той или иной обстановке, а ведь именно это более всего занимало Учителя Куна, считавшего истинной мудростью только «следование обстоятельствам». Гадали древние китайцы обычно по палочкам, выделанным из стебля тысячелистника, вырывая непроизвольным движением руки часть палочек из общей связки, а потом путем сложных расчетов составляя соответствующую гексаграмму. Не молитва, не откровение, а именно гадание стоит в центре китайской традиции. Ибо идею личностного бога или даже противостояния мира богов и мира людей китайцам заменяла идея преемственности Человека и Неба, цивилизации и хаоса. В китайской картине мира человеческий язык понятий как бы растворяется в «небесном узоре» образов-типов, соскальзывает в прото-язык Хаоса, а тот, в свою очередь, теряется (но и находит завершение) во всеобъятной Пустоте. Но и сама пустота, не имея «ничего своего», непрерывно «самоопустошаясь», возвращается в мир во всем изобилии природной жизни, в полноте естественных свойств каждой вещи. В этом вечном круговороте бытия мудростью является знание пути метаморфоз, и мудрость эта может быть выражена только символически.
Предание гласит, что Конфуций много лет пытался разгадать загадку этого древнейшего и глубочайшего канона Срединной страны. По рассказу Сыма Цяня, он так часто заглядывал в него, что кожаные ремешки, стягивавшие бамбуковые планки, «трижды перетирались». Но даже великому Конфуцию оказалось не под силу разобраться в таинственной игре мировых метаморфоз. Он сказал однажды: «Дайте мне еще несколько лет спокойной жизни, чтобы я смог изучить „Книгу Перемен“, и я избавлюсь от всех ошибок». Неизвестно, удалось ли ему осуществить свою мечту.
Но, пожалуй, главным результатом своих ученых изысканий Конфуций считал составление хроники своего родного царства. Она называлась по-китайски «Чуньцю», что значит «Весны и осени». Разумеется, традиция наделяла это произведение нравоучительным смыслом: уже в древности было принято считать, что Учитель Кун так ясно разделил в нем правду и кривду, что, читая его, «мятежные советники и порочные сыновья непременно трепетали от страха». И все же остается лишь догадываться, в чем именно заключается назидательность «Чуньцю»: перед нами очень сухая, бесстрастная и лапидарная хроника событий без каких-либо комментариев. Мы можем лишь предположить, что Учитель Кун создал свою летопись для того, чтобы напомнить о привилегиях законных государей и одернуть узурпаторов из могущественных аристократических семейств. Но сделано это в лучших традициях конфуцианского ритуализма – посредством тонкого, почти неуловимого намека.
Как видим, не было в ту эпоху такой области знаний, где Конфуций не являлся бы признанным авторитетом и не оставил после себя классические памятники учености. Уже одно это обстоятельство делало его бессмертным в книжной традиции Китая.
Смерть единорога
В скромных книжных трудах, в вольных беседах с учениками и в тихих раздумьях завершалась жизнь Конфуция. Мерно сочилось время сквозь песок дней. Две весны и две осени минуло с тех пор, как он решил удалиться от двора и целиком посвятить остаток жизни ученикам и ученым изысканиям. Он оставлял будущему не царства и законы, а людей и книги. Но будут ли потомки помнить о нем? Поймут ли его? Этот вопрос он каждодневно задавал себе, упорно искал на него ответ, но не находил… Все чаще он оглядывался на свою жизнь, и мысли – то светлые, то печальные – теснились в его голове…
С тех пор как в его сердце зазвучала какая-то восторженная нездешняя музыка и помыслы его «обратились к учению», вся его жизнь была подчинена одному властному порыву, одному чувству. Эта жизнь пролетела как один день, прошла в трудах и в смиренном покое, как торжественный обряд. И теперь, когда Учитель Кун был уже совсем непохож на смешного увальня Кун Цю, когда он познал и сладость побед, и горечь неудач и пережил много такого, чего и представить не мог в те уже далекие годы, он так и не умел объяснить себе сам, какие же перемены случились с ним, чем отличался он от того молодого и наивного «сына человека из Цзоу»? Его вера, его мечты, его воля – все это было по-прежнему с ним. Прошла жизнь, как один вздох, и дала ему покой, но его цель была по-прежнему впереди – все такая же близкая и такая же