— Значит, думаешь, не вернется?
— Я бы не вернулся…
— Не о тебе разговор. Ну, так что это там за мальчик во дворе появился? Чего молчишь? Мир мал, а люди болтливы, давай выкладывай.
— Какой мальчик?
— Который Баскервили.
— Это собаку зовут Баскервили, а мальчика — Республиканец. Во дворе так прозвали. Он еще до Черного января приехал…
— Что, у него имени нет? — Гюль-Бала готов был взбеситься.
— Имя есть, я забыл, не помню уже.
— И что, никто не помнит? Все забыли?
— Русское какое-то имя. Популярное, да… Ваня, Сережа…
— Иди, Мехти, иди. Ты совсем меня запутал. Баскервили, Республиканец, Джуля, Ваня, Сережа. Поднос не забудь хозяину отдать.
— Я хотел сказать…
— Что ты резину тянешь, как в индийском кино.
— Я хотел сказать, что не вернутся Тумасовы.
— А даже если и вернутся, думаешь, я съеду?
IX
Сначала они писали только на русском, потом, когда краска вся вышла и в ход пошли аэрозольные баллончики, решили писать на двух языках. Второй как бы указывал еще одно направление, другое — вглубь. Возвращал к прежней двуязычной неразделенности и самодостаточности места.
Когда искренность малолетних сочинителей переливалась через край, за двумя языками образовывалась немота, которой вдруг оборачивался мир. Мир, в котором насилие просачивалось тьмой.
Слова между балконами и окнами, несколько месяцев называвшие все своими именами, слова, на которые старались не смотреть те, кому они предназначались, и те, кому они не предназначались, напоминали фонари, освещавшие иногда пустой садик при Третьей поликлинике.
В силу своего возраста мальчики еще не могли подвергнуть анализу чувства, рождавшиеся в них после каждой успешной вылазки. Не могли они и опереться на чужой опыт, мысленно отделить себя от того, что происходило в городе и за его пределами. В сущности они так же, как и взрослые, скользили по поверхности летящего им навстречу мира. Но в отличие от взрослых в них было что-то, что смягчало боль, смягчало последствия ворвавшейся в город беды. Это «что-то» крепко спаивало их. Спаивало до того момента, пока он не узнал, что должен уехать и «как можно скорее».
Республиканец использовал последний баллончик, последний из тех, что хранились в ящике письменного стола, вместе со спешными, всегда на полстранички посланиями отца из Тель-Авива. Написал на асфальте: «Рена, я приеду», хотел: «Я вернусь», но, поразмыслив, передумал, уловил, почувствовал, что вернуться — вовсе не то, что приехать, возвращение надо еще заслужить. К тому же любое возвращение складывается в серьезное обязательство. Но нужно ли оно сейчас ему?
Пока он писал, мальчишки стояли на другой стороне улицы и смотрели, как реагируют на него проходившие мимо люди. Одно дело тайно расписывать дома в комендантские часы, другое — на виду у всех прямо на асфальте рисовать очередной сердечный приступ, вызванный скорой разлукой.
Проходившие мимо люди улыбались. Они улыбались так, как улыбались раньше, когда море било в бульвар, как ни одно море в мире, а чайки кричали о том, почему они здесь, почему поют именно над этим морем.
Улыбались и мальчики, улыбки тех и других были для мира, как лекарственное масло, и вселяли надежду на то, что все в этом городе скоро переменится. Только вот как скоро?
Девочки в окне не было, но Республиканец был уверен, — рано или поздно она появится, выглянет в окно, увидит это асфальтовое сообщение, с пронзенным стрелою сердцем вместо почтовой марки, и поймет, кто его написал.
В баллончике еще оставалась краска, Республиканец мог бы проверить, встряхнув его возле уха, как делал это раньше, но он просто закинул баллончик подальше в кусты: вряд ли теперь пригодится. Все кончилось, потому что дома не свитки, потому что рано или поздно все кончается. Даже комендантский час… И тут только Республиканец понял, осознал свою ошибку, — полковников и генералов так не выгоняют. Их надо изгонять с медлительностью, свойственной людям, рассчитывающим на века. Что краска? Что аэрозольные баллончики? Золоченые носилки для тех, кто смотрит на город завоевателем. Нужно было выцарапывать слова на камне, выдалбливать их для туристических групп. Как это делали древние греки и римляне. В Эфесе или Помпеях. А так, это все равно что письма отца из Тель-Авива или материнское: «Он должен вернуться как можно скорее».
Особенно его злило это «как можно скорее». Наверняка ее бросил очередной поклонник, быть может, тот самый, из-за которого он приехал сюда. Бросил, потому что не справился с обязательствами. Интересно, а она сама чувствовала, сколько обязательств брала на себя, когда просила бабушку взять ему билет.
— Чего ты психуешь, — сказал Самед, когда они возвращались во двор, — ты ведь и вправду вернешься.
— Обязательно.
— Поедем на Шихово, креветок ловить…
— Обязательно.
— Я знаю ее брата. Очень хорошая семья. Она будет тебя ждать, — подал вдруг голос Азад.
— Надеюсь. Хотелось бы.
— Может, залезем на чердак, покурим, поболтаем, а потом опять к ее окну подойдем?..
— Собираться надо. Столько дел…
— Я понимаю, тебе сейчас хреново…
— Хреново будет в Ростове, а здесь, пока я с вами…
— Не говори так, там ведь мама у тебя…
Он не ответил, лишь подумал, скорее бы уже уехать, потому что, правда, как-то не по себе тут становится.
Во дворе мальчишки разбежались, как они говорили по «хатам».
Республиканец давил на звонок, а бабушка никак не открывала. Она плохо слышала. К тому же ее старческая глухота не только не мешала, — способствовала бесконечно долгому общению с социально встревоженными соседями. Все во дворе признавались, что так, как его бабушка, никто слушать не умеет, что у нее просто талант какой-то библейский — слушать людей.
Республиканец давил, давил на звонок, а дверь, оказывается, была не заперта, надо было просто навалиться на нее плечом, или пнуть коленкой, как он пинал другую дверь, ростовскую, когда мама, оставаясь с поклонником наедине, долго не открывала ему.
Бабушка говорила по телефону, сидя в кресле напротив выключенного телевизора. По тому, как она говорила, как часто спрашивала, морщась: «Что ты?», он сразу понял, с кем это она вела, по всей видимости, продолжительную беседу.
— Я специально взяла плацкарт, чтобы он был на виду. И потом, он взрослее, чем ты думаешь, и я прошу тебя это учесть. Что ты?.. Нет, я никого ни в чем не виню, более того…
Бабушка вдруг надолго замолчала, было заметно, чего ей стоило не пропустить ни слова в телефонной трубке.
— Выйди отсюда, — попросила она, когда он устроился рядом с ней на диване, чтобы постараться услышать еще и голос матери, говорившей намеренно громко с донским гыканьем, которое она переняла от того, кто не справился с обязательствами. Республиканец терпеть не мог, когда она вот так вот гыкала, как какая-нибудь жена капитана или майора с Военведа, которые вполне могли оказаться здесь зимою по долгу