это было уже иное существо. И последнее лицо Царева выражало Смерть Света. Во всяком случае, именно это почувствовала Лена и потому отшатнулась. Лицо этого «существа», великого Царева, немыслимо бледное, было пронизано уходящим Светом.
Дальниев молча отвел Лену в сторону. А Царев и не заметил этого.
Они прошли в кафе. В углу пели сибирские песни пьяные… И вообще здесь было ощущение Сибири — темной и могучей.
Наконец, поставив чашки с кофе, Лена прервала молчание и спросила Дальниева:
— Антон Георгиевич, что это было? Что было в нем, в Цареве?
Дальниев холодно ответил:
— Единственным аналогом того, что мы увидели в нем, может быть умирающий Свет Абсолюта. Состояние Царева символизирует, точнее, отражает на микроуровне этот будущий процесс. Когда все кончено и все миры, видимые и невидимые, уходят в свое Первоначало, в Абсолют, в Бога в Самом Себе, последним «умирает», уходит туда же Свет Абсолюта, на котором зиждутся миры. Вы сами знаете, что потом. Невыразимо длительный, слова здесь бессильны, период «вечного» покоя, до нового проявления, манифестации Абсолюта, до совершенно нового творения, основанного уже на совершенно ином принципе, чем Свет Разума… Ибо Бог в Самом Себе бесконечен… Лена ужаснулась:
— Это понятно. Но почему в нем? Пусть аналог. Он же человек! Он-то при чем! — вырвалось у нее. — Кто он?
Дальниев вздохнул:
— Мы не простые существа, Лена, очень не простые. Приходится с этим смириться. Я удивлен, но не настолько, чтобы падать в обморок. Царев на самом деле оказался неким блуждающим чудом…
Лена оглянулась вокруг. Песня в углу звучала до истерики надрывно. Радость охватила ее.
— Да, да, мы не простые… Но кто же мы?
— Забудем на время о Цареве. Все нормально, — улыбнулся сам себе Дальниев. — То ли еще будет. Давайте быстренько о нашем деле.
«Дело», касавшееся удачного проекта работы, было решено за десять минут. Лена согласилась с проектом. «Я подключу Сергея», — добавила она, и они снова мгновенно вернулись к обычному для себя, к мистике, поэзии, бездне…
В конце разговора Дальниев предупредил:
— Ради Бога, не говорите Станиславу о «зазоре», о выпадении из миров. Ни одного самого далекого намека. И передайте это Алле.
— Вы все-таки считаете, что именно это было главным в истории Станислава? — спросила Лена.
— Очень похоже на то. Только забудьте о безнадежности, о том, что для существа, попавшего в этот вид бездны, нет выхода. На уровне человеческого разума, может быть, и нет, но по существу должен быть. Знаменитые слова у Данте «Оставь надежду всяк сюда входящий» — ложные, ибо надежда бывает всякая, в том числе и непостижимая для человека. Я не говорю об исключениях, в человеках всегда попадаются исключения… Тот же Царев, к примеру…
Лена улыбнулась и кивнула по направлению к углу:
— Пора и нам, Антон Георгиевич, что-нибудь спеть вместе с ними, заунывно-надрывное и темно- могуче-сибирское…
На этом и закончилась их встреча.
И они ушли с Ленинградского вокзала, причем Лена вдруг неожиданно загрустила о Петербурге, словно Петербург был необходим Москве, словно эти города были мистические сестры, несмотря на всю свою несхожесть. «Эх, прокатиться бы сейчас к Гробнову да повидать его навсегда», — подумала Лена.
Гробнов действительно был в Петербурге, в своем родном городе. Последнее время Владимир Петрович чувствовал, что пора, пора, пора…
Тайные манускрипты, о которых никто не знал, даже самые близкие друзья, лежали рядом, в его спальне, точно он повенчался с этими древними неведомыми символами, открывающими путь…
Но главное происходило не в книгах, пусть и неведомых, а в его сознании. Его практика была чудовищна, невероятно-огромна по своей задаче. О ней никто не знал, кроме его учителя.
Гробнов был абсолютно уверен, что не только в этом мире, но и вообще во всем этом Творении — он неуместен. Неуместен в принципе и тотально.
Что привело его к столь радикальному выводу? Его душа была настолько огромна, что ювелирно точный ответ на такой вопрос невозможен. Он полагал, что не только его земная жизнь, но и предшествующие его существования были нелепостью, страшной больной химерой — и ничего более. Но это еще только четверть беды, с этим можно было бы смириться и жить нелепо и больно до конца всех времен. Три четверти падало на то, что не имело непосредственного отношения к его пребыванию здесь — и суть состояла в том, что ему было просто не по себе быть в этом Творении. Радикально не по себе, до такой степени, что он грезил о так называемом метафизическом самоубийстве, хотя на самом деле это никаким самоубийством не пахло, а являло собой прощание со своей душою и полнейший уход в Первоначало, вплоть до принципиально нового Творения. Это было пассивное Освобождение, бесконечно-неописуемый Покой, без сновидений, Покой в Океане до нового пробуждения, полный расчет с предыдущим.
Но именно на это новое пробуждение, а вовсе не на странный Покой, Гробнов и уповал.
Поэтому вся его практика, чтение тайных манускриптов и были рассчитаны на такой исход. Все остальное, даже Институт исчезновения, оказывалось маской.
Между тем Лена, пораженная встречей с Царевым, сама не зная почему, позвонила в Питер Гробнову и еще одному близкому ей духовно человеку о том, что, видимо, Царев едет в Питер, она видела его на Ленинградском вокзале…
Гробнов, который много слышал о Цареве в Москве, но не встречался с ним, отнесся к этой новости с некоторым интересом, но в целом равнодушно. Питерский же приятель Лены — запил.
Интуиция Лену не подвела: Царев действительно приехал в Петербург.
В один хмурый питерский день Гробнов вернулся домой из Института исчезновения (И И. — как он его называл) в довольно мрачном сосредоточении. Чего-то не хватало в его глобальных планах. Предаваясь медитации, он вдруг взглянул на часы. В это время раздался звонок в дверь. Он открыл. Перед ним стоял человек, высокий, худой, с непомерными глазами. Гробнов взглянул на его лицо и оцепенел. Интуиция Владимира Петровича сработала четко, и ритм сердца стал холодным как лед. И тогда на лице незнакомца появилась улыбка, жуткая, еле заметная, но предназначение ее проникло во все существо Гробнова. Это была даже не улыбка, а немыслимый сигнал из какого-то неизмеримого далека.
— Вы все поняли? — тихо спросил незнакомец. —Да.
— И до свидания тогда.
Гробнов захлопнул дверь в холодном мраке, обливаясь непонятной, безумной, всеторжествующей радостью. «Наконец-то, наконец-то! — мелькнуло в уме Гробнова. — Это не только сигнал, но в его улыбке заложено все, чего мне недоставало. Это было послание мне. Его лицо и, главное, погруженная в тайну улыбка, ее смысл, сейчас понятный мне. Теперь — все, все сказано, все расставлено по местам. У меня есть Хранитель для такого путешествия и исчезновения в непостижимом Первоначале. Исчезновения, но не до конца… Пусть все остальное во мне сгорит, погибнет… Кроме зерна, спящего целую вечность зерна… Пора, пора начинать великий уход. Все подготовлено».
Царев покинул квартиру Гробнова и будто невидимо бродил по туманному Питеру, то исчезая в его туманах, то появляясь опять. Великий город как будто нянчил своего гения — Царев был родом оттуда, — не желая отпускать его в неведомые измерения…
Ровно через месяц Гробнов ушел из этого Творения. Во всяком случае, он был убежден в этом. Ушел, потому что свое присутствие тут он считал неуместным.
А в тайной Москве по-прежнему лилась иная жизнь. На краю Москвы в один из нежно-загадочных дней дремал около пня Степанушка. На пне сидел Данила. Это было как в том месте, когда в начале лета они познакомились необычным образом. Тот же лесок, та же полутьма там, рядом с женственным светом, пробивающимся сквозь листву.
Степан дремал по-своему, упиваясь изгибами своего сознания и в то же время умудряясь внимательно слушать своего Данилу.
Тот говорил и себе, и Степану: