необходимы ваши показания. Ничего не поделаешь – следствие!..
– Лучше уж сейчас. И так встреча в министерстве провалилась. Но что я могу написать? Я ведь по сути ничего толком не знаю, впечатление о Половянском у меня довольно поверхностное.
– Чистая формальность, товарищ Чамурлийский. Напишите только то, что вы мне рассказали, кратенько, всего несколько слов. Больше мы вас беспокоить не будем, обещаю.
– Пойдемте в мою комнату, – предложил он. – А то здесь… сами понимаете.
– Спасибо. Я и сам себя здесь чувствую неловко. Эти ботинки под кроватью…
Чамурлийский взглянул на меня с удивлением, но ничего не сказал.
Я последовал за ним, не переставая дивиться его широким плечам, крепкой, налитой шее. Он открыл застекленную дверь и пропустил меня вперед. Мы очутились будто в другом мире – здесь царили чистота и порядок. Пол блестел, и даже бахрома персидского ковра была словно гребешком расчесана. Синее бархатное покрывало на кровати – без единой морщинки. Только брюки Чамурлийского висели на спинке стула – все остальное лежало по местам. Он схватил их, извинился и ушел на кухню. Через минуту оттуда послышался его голос:
– Хотите кофе?
– Не откажусь. Только если быстро.
– Тогда сделаем растворимый. Вода вот-вот закипит.
– Если это только для меня, то не надо!
– Я уже пил, но за компанию с вами выпью еще чашечку. Мне это не навредит.
– Очень жаль, что нарушил ваши планы. Неприятная история!
– Да, ничего не скажешь. Просто не верится.
Он замешкался на кухне, как будто нарочно предоставляя мне возможность хорошенько рассмотреть комнату. Я крадучись подошел к стоящей возле кровати тумбочке и взял в руки те самые 'железнодорожные' часы. Они шли, стекло было вставлено новое. Я открыл внешнюю крышку – под ней была еще одна. В ее блестящей поверхности мое лицо отразилось как в кривом зеркале. На внутренней крышке были и какие-то инициалы, выписанные, однако, с таким количеством загогулин и виньеток, что совершенно нельзя было их прочесть. Дорогая семейная реликвия, вспомнил я, и перед глазами у меня возникло расстроенное лицо Страшимира, отца Сони. Серебряная цепочка, змея, спиралью обвившаяся вокруг ветки, а глаза – чистые изумруды. Редкая работа, с другой цепочкой ее спутать невозможно. 'И черт меня дернул скрыть от него правду! Сын мой продал ее за двадцать левов в комиссионку. За двадцать левов двести подзатыльников схлопотал, да что пользы? Цепочку-то не вернуть. Я уж все комиссионные магазины обошел, где только не спрашивал. Дома куда-то сунул – найдется… Зачем, спрашивается, соврал!? Об одном попросил меня Тодор, а я и этого не смог выполнить'. Пырван тогда так внимательно слушал, будто записывал все до словечка. Похоже, что я тоже 'записывал'. Все помню – каждую интонацию, каждый жест. Лишняя нагрузка, сказал я себе. Засоряешь память сведениями, которые тебе никогда не понадобятся. Часы, казалось, жгли мне ладонь, словно были раскалены докрасна. А если Чамурлийский застанет меня за разглядыванием его вещи? Тогда я спрошу его: 'Откуда это у вас? (надо, чтобы в голосе у меня звучала неподдельная зависть). – Такие часы теперь разве что в музее можно увидеть. И тикают! Хорошо работают?' Я взвесил часы на руке – тяжелые! А ведь не золотые! Я осторожно положил семейную реликвию на место и подошел к открытому окну. От повеявшего мне в лицо свежего воздуха слегка закружилась голова. Этой ночью я почти не спал. Меня вытащили из постели в половине четвертого, чтобы сообщить о смерти Половянского. Так, значит, здесь лежал 'наш человек', изображая мертвецки пьяного гостя. Что будет, если и я здесь улягусь? Чамурлийский, наверное, примет меня за сумасшедшего и сразу же усомнится во всех моих рассказах. Половянский вовсе не убит, это просто идиотский розыгрыш, затеянный его дружками. И, наверное, еще раз попросит мое удостоверение и станет внимательно его разглядывать.
Я вернулся к столу и вытащил из портфеля формуляр для протокола допроса. Да, кофе меня освежит. Интересно, вернулся ли Пырван? Надо будет его наказать. Посадить под арест. 'Ты должен был позвонить'. Авторучка не писала. Я тряхнул ею – несколько чернильных капель упали на желтый лист. (Шариковых ручек я не признаю). Задавать ему новые вопросы или довольно и этих?
– Вы сказали, что прожили вместе три года?
– Да, недавно исполнились три.
Чамурлийский сидел напротив меня, готовый к выходу. Одет он был элегантно, а тонкая золотая игла у него на галстуке внушала особое уважение. На этот раз цезарь удобно расположился в кожаном кресле и, закинув ногу на ногу, спокойно высказывал свою точку зрения. Кофе давно был выпит, с показаниями мы покончили – самый подходящий момент, чтобы попрощаться, но он, будучи человеком воспитанным, ждал, чтобы я поднялся первым.
– Хотите, я подвезу вас до работы?
– Спасибо, очень любезно с вашей стороны, но я предпочитаю пройтись пешком. Здесь недалеко.
Он вдруг о чем-то задумался.
– Вы знаете, я, кажется, упустил одну деталь. Может быть, вам это покажется интересным…
Я улыбнулся в ответ:
– В подобных случаях нас интересуют мельчайшие подробности. Давайте я вас все же подброшу. Садитесь!
– Хорошо.
Мы тронулись. Чамурлийский закурил. Он не торопился.
– Все дело в том, – начал он немного смущаясь, – что это я позволил ему жить у себя дома. Из жалости, конечно. Просто удивительно, как его тогда пустили в клуб. Он попросил разрешения сесть за мой столик. Оборванный, тощий, он долго пересчитывал стотинки, прежде чем заказать себе рюмку виноградной ракии. А я в тот день как раз узнал о своем повышении и решил его угостить… – Чамурлийский наклонился ко мне поближе: – Вы ведь не заставите снова писать?
– Не беспокойтесь!
– Еще два слова, и я кончу. Он стал мне жаловаться, что ему негде жить, что он спит на скамейке в парке, но какой-то знакомый обещал в самом скором времени ему помочь. Откуда мне было знать, что он за человек. Он показался мне тогда тихим, кротким, из тех, что мухи не обидят. Я пригласил его к себе. Сказал, что одна комната у меня свободна и что он может погостить недельку.
– И эта 'неделька' растянулась на три года, – добавил я, рассмеявшись.
– Вот именно. Он все собирался уйти не сегодня-завтра. Он не виноват, утверждал Милчо, – просто все его вечно обманывают. Что мне было делать? Потом он стал платить мне за квартиру. Я повторяю – любой другой выгнал бы его в три шеи. Пьянки, девицы, в собственном доме никакого покоя!
– Вы и вправду человек исключительно терпеливый.
– Не буду скрывать – я привык к нему. Какая-никакая, а все-таки компания. Друзьями мы, разумеется, не стали, но вот теперь мне его ужасно жаль, просто не могу примириться с этой мыслью. Не знаю, как другие, а я никогда бы не смог выгнать человека на улицу, раз уж его пустил к себе в дом.
– Насколько мне известно, у него есть мать и она живет здесь, в Софии.
– Да, я знаю. Я как-то с ней виделся. Бедная женщина!
– Надо будет и к ней зайти. Она, наверное, еще ничего не знает.
– Бедная! Это ее совсем…
– …доконает.
– Именно.
Чамурлийский попросил меня остановиться на площади Ленина. Мы дружески попрощались. Его высокая фигура быстро затерялась в толпе. Подумав, я решил, что, чтобы мне ни рассказывал Чамурлийский, а на человека, который подбирает людей с улицы, он совсем не похож. И зачем он мне все это рассказывал? Кто его об этом спрашивал?
Я снял трубку и попросил связать меня с Управлением.
– Все еще не появлялся. Поиски продолжаются. Разыскивали Пырвана. Убийца Половянского, казалось, никого сейчас не интересовал.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Шесть часов вечера. Только что закончился допрос последнего из дружков Половянского. Никто ничего не знает. Вчера около Полудня Половянского видели в кафе, тот сказал, что торопится вернуться