прежнему отделывалась невразумительными посулами, походившими то на отказ, то на вежливое полусогласие и нисколько не прояснявшими дела, дабы все это, как она надеялась, наконец наскучило отцу и сыну.
Так продолжалось четыре года, но вот король Роже-Филиппус обручился со смертью и отбыл в ее пределы, а козлинобородый Роже стал королем Арелата. Этот, хоть и пользовался уже милостями всех дам своего двора, числом около пятидесяти, и множества молодых горожанок, однако не переставал вожделеть к белоодежной строптивице, столь презрительно на него взиравшей, и теперь, когда он оказался на троне, к страсти его присовокупилось желание увеличить свое государство и завладеть ее землями, как ему завещал понаторевший в политике родитель. Теперь, когда он ей писал и осаждал ее посольствами, в галантных предложениях проскальзывали кичливые угрозы, в том смысле, что он-де скорее уж станет добиваться ее оружием, чем откажется от нее, лучшей из дев, и женится на другой. Она, мол, виною, что его государство остается без королевы, и ее же вина, что у нее в стране нет хозяина, и бог, видя сию беду, в конце концов повелит ему взяться за меч. Так или в подобном роде писал этот петух и жеребчик. Поелику, однако, ответы Сибиллы, тщившейся его обуздать, стали вновь походить на согласие, то миновало еще три года, прежде чем терпенье его иссякло. Но тут уж оно иссякло, и Роже, с двумя тысячами рыцарей и десятью тысячами сервиентов, вторгся в ее страну и принес с собою войну.
— На помощь, господин Эйзенгрейн! Забудьте, что мы в горе заказали вам путь к своему двору! Вспомяните, какие службы вы сослужили нашему почившему в бозе родителю! Призовите моих рыцарей, соберите моих пехотинцев, отоприте арсенал, доброчестный мой полководец, и обрушьте свой меч на дерзкого разбойника, вознамерившегося метнуть нас в свою постель окровавленной десницей! Защитите свою герцогиню, посвятившую себя богу.
Так началась между Бургундией и Фландрией-Артуа война, прозванная певцами «любовной войной», которая благодаря упорству обеих сторон с переменной удачей губительно бушевала целых пять лет.
«Довольно, жено, рати, пора покой нам дати. Несносен ваш отказ желающему вас. Так уступите же судьбе!» Она в ответ: «Jamais!»[55]
Санкт-дунстанские рыбаки
Я, Клементий, воздаю хвалу содеянному премудростью божьей! Сколь превосходным и восхитительным кажется человеку, хоть мало-мальски знакомому с географией, то обстоятельство, что оцеанус сообщается с Северным морем; сообщается через пролив между Каролингией и Англией, именуемый в шутку, за его узость, «рукавом» или еще «каналом», хотя, строго говоря, каналом возможно назвать лишь канаву, прорытую руками человеческими, но не соленую стихию господню, которая отнюдь не отличается застойным спокойствием канала, а куда как часто, секомая бурями и взъяряемая валами, учит корабельщика помнить о вседержителе. Сие касается даже больших и надежных кораблей, вроде того судна, на коем я сам недавно переправился через эти воды. Но как подумаю, каким случайностям подвержен здесь утлый челн, открытая лодка, к тому же еще, на потеху волнам, без всякого кормчего, или, пожалуй, с кормчим, но с беспримерно нежным и беспомощным, — меня ужасает скудость надежды на спасенье такой ладьи, и я удивляюсь искусству, с коим господь бог, коли на то его воля, ведет ее сквозь опасности, которые сам же уготовляет, и хочется тут воскликнуть: «Nemo contra Deum nisi Deus ipse»[56].
В этих водах, там, где они почти уже открыты вселенскому морю, сотворены острова: и большие, и малые, и малые вовсе, именуемые «Норманскими», потому, наверно, что расположены ближе к Франконии и к землям норманнов, нежели к Корневилю и к Суссексу, и на один из самых малых, удаленный от других в сторону Англии, я и хочу мысленно перенестись вместе с читателем. То был омываемый хлябями кусочек земли божьей, обитатели коего, хотя во спасение себе и приобщившиеся к христианской вере, жили весьма первобытной, обособленной от мира жизнью. Большинство их обосновалось в широко разбросанном, перемежаемом пастбищами и огородами селении, называвшемся, насколько они знали, как и весь остров, Санкт-Дунстан, кормились же они скотоводством, маслобойным промыслом, огородничеством и рыбной ловлей. Туда-то я перенесусь, и не под конец рассказа, а допреж всего, ради одного благочестивого и превосходного мужа, к которому питаю живейшую приязнь и которому уже сейчас хочу принести благодарность за те преизрядные услуги, что он в доброте своей оказал герою повести, богоугодным возобновлением коей я занят. Я говорю об его преподобии Грегориусе, настоятеле монастыря «Agonia Dei»[57], каковой монастырь, ведущий начало от старинной лавры-киновии[58] и послушный уставу Цистерциума[59], находился на западном бреге означенного острова и являл собой — впрочем, надеюсь, являет и ныне — духовное украшение оного. Монахов, принявших схиму, в стенах его укрывалось немногим более, чем было учеников у господа и спасителя нашего, этак с четырнадцать, и еще проживало тут несколько служек-бельцов[60], ходивших за скотом, да послушников-отроков, отданных братии «Муки господней» для духовного наставления и частью прибывших с других островов. Все они, от мала до велика, старики, мужи и юнцы, взирали на своего аббата Грегориуса, по причине его доброты, кротости, справедливости и заботливости, с единодушным и доверчивым почтением, как на отца своего; да ведь по смыслу слова «аббат» — кто учен[61], знает — так оно и быть должно.
Аббата Грегориуса надлежит представлять себе человеком привлекательной наружности, среднего роста, с полным, тщательно выбритым лицом, маленьким ртом, округло выступающей вперед нижней губой и прекраснолощеной, блестящей лысиной, каковую обрамляли кудрявые седые волосы у висков. Его орденскую ризу, ладно опоясанную витым вервием, чрез которое были продеты четки, оттопыривало небольшое брюшко, казавшееся скорее выражением спокойной совести, нежели бременем, и отнюдь не лишавшее фигуру аббата приятной подвижности, замечательной для его лет, а лет ему было пятьдесят. Что леность и себялюбивая изнеженность не вязались с его натурой, видно уже из того, что ранним утром, в более чем неласковую погоду (ибо низко нависли тучи, накрапывал дождь и вовсю бушевал северо-северо- западный ветер), мы застаем его одиноко бредущим вниз, к берегу, в обход подковообразной бухты, что с этой стороны врезается в остров и куда море, дробя их о каменные отмели, катит свои валы. Спиною к монастырю, строения коего в пелене дождя вырисовывались на темной полоске леса, аббат шагал, занося вперед посох и подобрав рясу, где по мокрому песку, а где среди каменного лома, громоздившегося тяжелыми глыбами или размолотого в щебень. На плечи, для защиты от сырости, он накинул войлочное покрывало и придерживал его спереди рукой, на голову же нахлобучил отнюдь не монашескую шляпу с широкими, загнутыми вниз полями, какие, наверно, носили, правя свое ремесло, рыбаки-островитяне. Жмурясь, он старался подставить ветру затылок, но то и дело поворачивал свое мокрое лицо в противную сторону и озабоченно вглядывался в открытое море.
Мысли у него были вот какие:
«Мерзко, мерзко! Ненастье на нашем острове не в диковинку, но уж в это время года оно на редкость противно. Я не ропщу, но мне неспокойно. Ишь как разбиваются в брызги буруны на отмелях, как они затопляют их от поры до поры и накатываются на пресносольные заводи по правую мою руку, вынуждая меня с почти непристойным проворством отскакивать в сторону от бешеных волн, а ведь здесь, в бухте, они уже посмирнее! Каково же в открытом море, где, по моему повелению, находятся сейчас рыбаки, братья Виглаф и Этельвульф! Увидь меня кто-нибудь здесь, он сказал бы, что я вышел на берег,