попирая законные права сардинского короля, захватила отвоеванный русским оружием Пьемонт, а Англия, также попирая права Мальтийского ордена[642], захватила никогда не принадлежавший ей остров Мальта. Было логичным и закономерным, что Павел, заявив о выходе из коалиции, в которой Россия должна была сражаться за чужие, корыстные интересы, отказался и от принципа, отвергнутого жизненной практикой 1799–1800 годов. Столь же логичным было, что царь, вступив на путь сближения с консульской республикой, круто изменил свое отношение к претенденту на французский трон и грубо потребовал, чтобы граф Лилльский, он же Людовик XVIII, вместе со своим двором покинул пределы России[643]. Наконец, последовательным было и то, что, резко изменив весь внешнеполитический курс, Павел отверг и программу Никиты Панина, отстаивавшего сохранение союза с Австрией и Англией, и сместил его с поста вице-канцлера[644].
Но в странном противоречии со всей этой линией Павел в переговорах с французской стороной предъявил ряд конкретных требований, вытекающих из принципов легитимизма. Нота Ростопчина 26 сентября (7 октября) 1800 года, грубая по форме, выдвинула пять условий, предваряющих соглашение между двумя державами: возвращение Мальты Мальтийскому ордену, «восстановление сардинского короля в его владениях, неприкосновенность земель короля обеих Сицилий, Баварии и Вюртемберга»[645]. Позже к этому было прибавлено возвращение Египта Турции[646]. Самое примечательное было в том, что пять условий ноты Ростопчина — сторонника сближения с Францией и врага Панина — были полностью и целиком взяты из осужденной царем и Ростопчиным записки Панина.
Эти требования, вдохновленные старой программой легитимизма, создали затруднения в переговорах. Некоторые из них, как, например, отказ от Египта, были неприемлемы для Бонапарта по чисто личным мотивам: в то время он еще не терял надежды, что в последний момент что-то резко изменит ход вещей в Египте; он еще верил (не имея к тому почти никаких оснований) в своего рода «египетское Маренго» — победу на грани проигрыша. По вполне понятным мотивам к вопросу о Египте Бонапарт был чувствительнее, чем к любому другому.
Бонапарт придавал столь большое значение сближению с Россией, что, притворяясь, будто он не заметил грубости ноты 26 сентября (7 октября), и не входя в детальное обсуждение поставленных требований, он поручил Талейрану ответить на них общим согласием[647] . Расчет оказался верным. Пока Колычев педантично и явно не торопясь обсуждал с Талейраном пункт за пунктом вопросы, каждый из которых порождал множество трудноразрешимых проблем, Бонапарт, не вдаваясь в частности, достигал заметных успехов в главном. Сближение императорской России Павла I с Французской консульской республикой Бонапарта быстро подвигалось вперед: дело шло к союзу двух великих держав, в том не было больше сомнения.
При существенных различиях обоих государств их правители имели и то общее, что охотно готовы были мечтать о грандиозном будущем: было естественным поэтому, что каждое правительство, идя на взаимное сближение, исподволь подготовляло далеко идущие планы. Ростопчин в своей записке, конфирмованной царем 2 октября 1800 года и получившей полное его одобрение («Мастерски писано», — пометил на полях Павел), провозглашал главной задачей внешнеполитического курса сближение с Францией[648]. Но наряду с реальными задачами ближайшего времени записка Ростопчина в неопределенно далекой перспективе рисовала и план раздела Турции между Россией, Францией, Австрией и Пруссией. «Центр сего плана должен быть Бонапарт», — пояснял Ростопчин, оговариваясь, что эту перспективу надо держать в тайне, «не приступая вдруг к открытию настоящих видов сближения с Францией»[649]. Бонапарт в письме к Талейрану от 27 января 1801 года рисовал еще более грандиозные, совершенно фантастические планы организации экспедиций против Ирландии, Бразилии, Индии, Суринама, Тринидада и американских островов, не говоря уже о Средиземноморье[650]. В обоих случаях то были проекты, замыслы далекого будущего, лишенные реальной основы. Они были важны не по своему практическому значению — его не было, а как доказательство склонности правительств обоих государств к империалистической политике, если употреблять этот термин в том широком понимании, которое порой придавал ему В. И. Ленин.
Ближайшие же практические задачи, стоявшие перед обеими державами, были от этих затаенных замыслов будущего весьма далеки. Первой и самой важной задачей Бонапарта, диктуемой прежде всего внутренней обстановкой в стране, было достижение мира. После восьми лет непрерывных войн народ, страна требовали мира. Это было всеобщим желанием, более того — необходимостью. Даже те круги буржуазии, которые наживались, обслуживая нужды армии, и те были за прекращение войны; в мирных условиях можно было заработать, вероятно, не меньше денег и освободиться от превратностей судьбы и непредвиденных потерь, зловещих элементов неизвестности, случайности. Буржуазия хотела стабильности. Мира требовало крестьянство: ему были нужны молодые, сильные руки, поглощенные армией; крестьяне, ставшие полноправными собственниками, хозяйственно окрепшие, хотели полностью воспользоваться плодами приобретенного. Мир был первым, необходимым условием социальной и политической стабилизации, возвращения к нормальным условиям жизни. Бонапартистский режим, власть консулата не могли упрочиться, не обеспечив стране на какое-то время, может быть даже недолгое, мир, понятно мир достойный.
Современники хорошо понимали, что объективные обстоятельства заставляют первого консула стремиться привести возглавляемую им страну к миру. Понимали это и в России. Ростопчин в упоминавшейся записке писал: «Нынешний повелитель сей державы (Франции, — А. М.) слишком самолюбив, счастлив в своих предприятиях и неограничен в славе, дабы не желать мира»[651]. Ростопчин реалистически оценивал политику Бонапарта. По его мнению, Бонапарту нужен мир потому, что народ устал от войны и стране надо подготовиться к бойне с Англией. Ростопчин справедливо полагал, что главный враг Франции — Британия «своей завистью, пронырством и богатством была, есть и пребудет не соперница, но злодей Франции». Силы Франции будут направлены на подготовку к этой нелегкой борьбе. «Бонапарт старается всячески снискать благорасположение Ваше для лучшего успеха в заключении им мира с Англией»[652].
Эта оценка основных направлений политики Бонапарта в главном была правильной. Но Ростопчин не разглядел существенного. Он увидел в политике первого консула только ее антианглийскую направленность и не сумел должным образом оценить и понять смысл, содержание русской политики Бонапарта тех лет.
Формула Бонапарта: «Франция может иметь союзницей только Россию» — содержала более глубокий и более общий смысл. Сближение с Россией, тем более союз с ней, имело ценность само по себе — оно поднимало престиж Франции в Европе, укрепляло ее авторитет, увеличивало ее политический вес. Короче говоря, сближение с Россией усиливало позиции Франции в Европе и мире.
Бонапарт был первым из французских государственных деятелей, кто сумел понять во всем значении важность для Франции союза с Россией. Он видел в русском союзе не случайную конъюнктурную сделку, а покоящийся на прочной основе государственных интересов важнейший элемент французской национальной политики. Трагедия Бонапарта была в том, что, правильно определив роль союза с Россией для Франции, он своими последующими практическими действиями пошел против собственной внешнеполитической концепции. Но к этому мы вернемся позже.
В сложном дипломатическом наступлении, которое Бонапарт и Талейран (действовавшие в то время еще в единодушии)[653] вели сразу во многих направлениях, уже ощутимое сближение с Россией оказывало самое благоприятное влияние. Еще не было ничего подписано, ни о чем не было договорено, а в дипломатических переговорах уже чувствовалось, как ложится на чашу весов незримый, нематериализованный, но уже безмолвно взвешиваемый фактор могущественной русской поддержки. Бонапарт это понимал и торопился: он старался использовать эти благоприятные обстоятельства с наибольшей, почти универсальной полнотой.
Пруссия, которая еще недавно заламывала немалую цену за всегда сомнительные посреднические услуги в налаживании связей с Россией, теперь была отставлена. Прусский король высказывал Бернонвиллю желание, чтобы «Пруссия, Франция и Россия шли рука об руку». Но он, как это случалось с ним нередко, опоздал. В услугах Пруссии более не нуждались. Гаугвицу, неизменно руководившему внешней политикой берлинского кабинета, было дано понять, что теперь пришла пора Пруссии выслуживаться перед Францией