У меня была потребность поделиться с кем-нибудь своим счастьем. Я написал письмо в Палестину, письмо домой, жене, заадресовав его своим собственным именем: «Д-р Юлиус Марголин»… В ту минуту, когда я кончал его, вошел в палату уполномоченный и увидел издалека, что я что-то пишу. Это было вечером, тусклая электрическая лампочка горела против моей койки, и я не заметил недоброго гостя. Он подошел ко мне, отобрал письмо, произвел обыск в моей тумбочке и нашел неизменные «Вопросы Ленинизма» Сталина. Внутри лежала фотография сына — единственное, что у меня еще осталось от прошлой жизни. Он забрал и фотографию.
В другое время я бы очень огорчился. Но теперь ничто не могло меня омрачить и вывести из состояния блаженного счастья.
Слава Богу, я был инвалидом!
21. ИНВАЛИДСКАЯ ДОЛЯ
Выкосили полянку, на которой я лежал. Подняли в этап соседей, с которыми я спал. Они ушли в Удмуртию, в Ижевские лагеря. Надо было и мне пошевеливаться. Райское состояние неработающего инвалида кончалось.
Тому были две причины. Первая — экономическая. На 400 граммах хлеба прожить нельзя. Инвалид съедает 200 гр. хлеба утром и 200 гр. вечером. Ему дают их в два приема. Иначе он бы сразу проглотил свой кусок хлеба и на круглые сутки остался бы ни с чем. Остальное, что он получает к хлебу, стоит немного: талон первого и даже второго котла обменивается в лагере на 150 или 200 гр. хлеба. Неизбежно все мысли инвалида сосредоточиваются на том,как бы подработать. Заработать много он, правда, не может. Стахановского или ударного пайка не полагается ему ни в коем случае (если может перевыполнить норму, то какой же это инвалид?). На физической работе могут его — максимально — сравнить с выполняющими норму. Это — еще 200 гр. хлеба. В 1944 году разница составляла всего 150 грамм. Помимо хлеба, разница в питании между I и II котлом была незначительна. Жиры выдавались по 10 гр. растительного масла в кашу, а сахар на Круглице, по 20 грамм в день, получали только стационарные больные, и то не всегда.
Но не только погоня за хлебом заставила меня снова выйти на работу. Была другая серьезная причина. По мере того как на лагпункте собиралось большое число инвалидов, их переправляли в особые концентрационные пункты, чтоб не путались под ногами. Инвалидов из Сангородка отправляли в Островное или Медведевку. Там собирались человеческие отбросы лагеря, отработанный пар. — Для них был там особый режим и особая работа, о чем недобрая слава ходила в Круглице. Человек, который туда попадал, как в болото, уже не мог подняться. Там была концентрация ненужных и лишних элементов, которыми уже не интересовалось начальство. Над нами, инвалидами, всегда висела угроза: «Отправят в Островное, там пропадешь». Быть инвалидом среди здоровых на нормальном рабочем лагпункте — большое преимущество. Тут и пристроиться легче, в контору или в лагобслугу, — и кормят лучше. Там же, где все кругом тебя такие же инвалиды, как и ты, — невозможно выбиться из общей массы, и всем одна участь. Итак, я всеми силами держался за мой прекрасный Сангородок. Приблизительно раз в месяц производили чистку, собирали неработающих инвалидов и отправляли прочь. Чтоб не попасть в роковой список, надо было исполнять какую-нибудь полезную функцию, быть «работающим инвалидом» и вообще иметь репутацию человека, который без дела не сидит. И я снова взялся за «дело».
Пока не было холодов, ходили за вахту. Инвалидная бригада отправлялась куда-нибудь «на затычку», на подборку мусора, на очистку полей от камней и тому подобные работы. Состав ее был самый пестрый: старики, которые еще хорохорились и не сдавались, ветераны труда, у которых тряслись колени и впали щеки, чахоточные, не совсем еще созревшие для больницы, калеки, хромые, уроды со всех концов мира — югославы, корейцы, армяне и финны; — кто-то, знавший проф. Ланжевена в Париже, стоял рядом с колхозным пастухом. Каждый из нас срезал себе палку — и тяжело опирался при ходьбе. Я тоже выходил с палкой, становился в строй и ждал, пока проверяли. А проверяли нас поименно, чтобы не припутался случайно кто-нибудь здоровый.
Инвалидное шествие трогалось в путь. Четверки быстро расстраивались, растягивались нестройной толпой по пыльной или грязной дороге. Сбоку плелся стрелок, тоже инвалид, забракованный для фронта, или баба-солдат, в бушлате и фуражке с красной звездой, которая ружье держала как хворостину против гусей. — «Прибавь шагу!» — «Подтянись!» — «Прекратить разговоры!» — а когда мы уже очень выбивались из строя: «Приставь ногу!» — Тут передние останавливались и ждали, пока подойдут задние. Стрелок опять пересчитывал людей и переставлял задних вперед. Впереди бригады всегда шли самые слабые ходоки, а прочие топтались за ними и наступали на ноги.
Пройдя с полкилометра, бригада сама без спросу садилась отдыхать. Рассаживались на камушках вдоль дороги, откладывали посохи, а некоторые прямо валились на землю, на бок и навзничь. — «Отдыхай, слабкоманда!» — говорил стрелок и терпеливо закуривал в стороне. Нам по инструкции не полагалось подходить к стрелку ближе чем на 3-4 метра, но запрет часто нарушался. Бригадир, как представитель власти, часто садился рядом. В отношении стрелков к заключённым не было ни враждебности, ни особой начальственности. Было слишком очевидно, что мы, заключенные, сделаны из того же теста, не враги и не преступники, а та же серая рабочая скотинка, которой приказано властью жить в лагерях.
Бригадир не работал. По правилам только в больших бригадах, числом в 25 и 30 человек (кажется), бригадиры освобождаются от работы, а в меньших — обязаны работать наравне с другими. Но на деле бригадир никогда не работает: он только расставляет людей, учит, показывает и погоняет, а вечером составляет рабочие сведения, получает на бригаду хлеб и ходит по делам бригады в контору и ЧОС. Понятно, что в инвалидской бригаде работы у него не много.
Мы занимались плетением матов из тонких деревянных планок во дворе сельхоза. Этими матами потом покрывали стеклянные рамы парников.
Осенью посылали нас на уже убранные гектары картофельных полей — подобрать мелкую картошку, которая осталась незамеченной при уборке. Весь день мы копошились в бороздах и находили массу картошки. Есть ее нам не позволяли, и не было огня, чтобы спечь. Только стрелок весь день пек картошку в золе своего костра. Некоторые не выдерживали и подходили клянчить. Они клянчили лживыми, сладкими голосами, как маленькие дети, и стрелок иногда бросал им картофелину, со злостью, чтобы отвязались. Все мы ели картошку сырую, ели украдкой, чуть почистив рукавом. Я был в состоянии съесть 20 сырых картошек. Если бы позволили спечь, хватило бы половины. Но никто не имел права позволить нам этого. Каждая картошка принадлежала Государству.
С наступлением холодов я стал дневальным ЧОСа. Обязанностью моей было убирать две комнатки. В первой помещались «продстол» и «вещстол». Во второй — кабинетик начальницы ЧОСа, Гордеевой. Стол, большое деревянное кресло, портрет Сталина, шкаф с бумагами — составляли мебель кабинетика, а на столе стоял большой стеклянный графин — вещь в лагере необыкновенная и поражающая внимание. Каждое утро я наполнял графин свежей водой. За водой приходилось идти в другой конец лагеря, в кипятилку. Кипятильщик Арон Штернфельд, черноволосый украинский еврей, был моим приятелем. Я получал у него вне очереди ведро кипятку для ЧОСа. В первой комнатке за деревянным барьером сидели счетоводы. Главбух, лысый армянин, сыпал анекдотами и шутил с бабенками. В углу помещался вещстол. За ним сидел старик лет 60-ти, как будто приросший к табурету, непогрешимый канцелярист, идеальный счетовод. Третий, хлебодатчик, однорукий (другая рука у него высохла), с бритым и твердым лицом, широкими плечами, был полон иронической вежливости и непроницаемости. Все трое были сыты, веселы — балагурили. Можно было годы с ними жить и не узнать, кто они такие в глубине души. Это были советские чиновники в лагере, придурки. В течение дня я стоял при печке и ходил с поручениями. Нельзя сказать, что я бегал: ноги еле-еле волочились у меня. Счетоводы ходили в продкаптерку и приносили оттуда картошку. Они пекли ее в печке, и такт требовал, чтобы я этого не замечал. Бог видит, каких усилий стоило мне не показать им, как тянет меня за сердце дух печеной картошки, и не стянуть хотя бы одной картофелины. Они делились между собой и с полным бесстыдством съедали на моих глазах все до конца. Никто из них никогда не предложил мне ничего, и я думаю, им даже доставляло удовольствие присутствие у печки человека, который стискивал зубы и смотрел в сторону.
Вечером я заправлял лампы на случай порчи электричества (которая бывала каждый второй день), закрывал окна тяжелыми деревянными щитами. От 8 до 10 ЧОС заполнялся толпой работяг. Густая толпа стояла за барьером, а под дверью Гордеевой выстраивалась длинная очередь. Тут выписывались наряды в вещкаптерку на рукавицы, обувь, одеяла и одежду. Кроме работы дневального, я составлял всякие акты, отчеты, записывал и отправлял почту с людьми, которые отправлялись от нас в Ерцево и соседние