упала или кем-то украдена. Редко какая раздача обходится без горячего протеста: «разве это 200 грамм? разве это триста грамм?» Иногда обиженный з/к заставляет бригадира сходить с ним в хлеборезку — проверить вес. Поэтому бригадир хорошо сделает, если внимательно пересмотрит получаемые пайки, и если есть малейшее сомнение, на месте потребует перевесить. Иногда, таким образом, удается своевременно обнаружить недохватку в 10 или 20 грамм.
Какой же расчет бригадиру в такой жалкой бригаде, как хроники, тратить даром свое время? Другое дело — рабочая бригада: там бригадир не работая пишет себе проценты, стахановский котел. А из-за чего хлопочет бригадир хроников? Я этого не понимал, пока сам не занялся бригадирством. Секрет выяснился очень скоро. Хлеборез — парень здоровый, но неученый — регулярно ошибался в выдаче паек. Наш Сеня путал постоянно. Зато я твердо знал счет паек. Если хлеборез недодавал, я подымал крик. Если он ошибался в мою пользу, т. е. передавал лишнее, я без дальних слов забирал ящик и уходил поскорей. На мое счастье, хлеборез Сеня ошибался преимущественно в мою пользу. В один незабвенный майский день он выдал мне вместо 21-й — 28 паек по 200 грамм. По раздаче всех паек у меня осталось в ящике 7 раз по 200 грамм — кило и четыреста гр. хлеба. Я был так благоразумен, что съел их не сразу, а в два приема. В тот день я был сыт до того, что уступил свой полдник Густаву. Он не привык к такой щедрости с моей стороны, видел, что я чем-то объелся, но не мог понять, — чем и откуда?
Было очевидно, что Сеня не мне одному передавал хлеб. В Круглице было бригад пятнадцать. Как же у него сходился вечером счет? Это мне дало представление о размерах краж в хлеборезке. Там всегда был лишний хлеб. И не только там. В особенности грандиозно крала пекарня. Там ставились ведра с водой под тесто, чтоб оно разбухло от влаги, — крали на проценте влажности и на припеке. Никакой контроль и анализ хлеба не помогал. Контроль качества выпечки производили те же голодные з/к. Некому было контролировать контролеров.
В то лето я съел много лишнего хлеба. Всегда что-нибудь случалось. То ошибался хлеборез, то продтабелыцик забывал в срок снять со снабжения хроника, положенного в больницу или усланного в этап. Таким образом, я питался за счет беспорядка и несовершенства лагерного механизма. Все мы были в лагере опутаны сетью и беспрерывно искали в ней какую-нибудь лазейку. Мы жили как человек, запертый в корзине, — за счет того воздуха, который пропускают стенки. Я уяснил диалектику советской легальности, которой не только в лагерном, но и во всесоветском масштабе противостоит мелкая, мышиная нелегальность частного существования. Для того, чтобы люди могли выжить, — беспощадная эксплоатация человека государством беспрерывно уравнивается столь же беспощадным и повальным расхищением государственных ресурсов всюду, где представляется малейшая возможность, в согласии с ленинской формулой: «грабь награбленное!» — В системе монопольного государственного хозяйства, где не действует автоматически регулятор конкуренции, коррупция неизбежна.
Считалось само собой понятным, что лагерник без церемонии съедает каждый кусок хлеба, который государство по ошибке ему передало. Надо смотреть при выдаче, но если случилась ошибка — поздно уже требовать. Понятно, что хлеб уже съеден. Виноват тот, кто ошибся при выдаче — и он молчит. Смешно требовать от хлебореза Сени, который сам ест хлеб без счета, чтобы у него сердце болело за «социалистическую собственность». Для охраны государственных интересов существует прокуратура, НКВД и органы контроля. В системе, обрекающей миллионные массы на беспрекословное повиновение и недоедание, нет возможности положить конец универсальным злоупотреблениям. Для этого есть только один путь: перестать мерить хлеб на граммы, а население лагерей — на миллионы.
Получив хлеб, хроники не расходились. Они садились под дверью сушилки и терпеливо ждали, пока позовут их на завтрак. Очередь хроников была после рабочих бригад. Летом 44 года в Круглице уже функционировала столовка, индивидуальных выдач не было, питались побригадно. Когда я приводил свое воинство к столовке, там еще было полно. Мы кучей стояли у входа и ждали, пока нас позовут. Помещение было то самое, где вечером происходили киносеансы. Мы располагались у стены, за 6-7 столиками, по четыре при одном столике. Бригадир рассаживал, считал своих людей, посылал за опоздавшими.
Столовка сообщалась с кухней — туда вела дверь и два окошка для выдачи в стене. Когда уже все были в сборе, бригадир становился при окошке в кухню, и начиналась выдача. «Официантки», т. е. работавшие на кухне женщины, клали деревянные ложки, ставили в глиняных мисках суп (поллитра), потом по 200 гр. жидкой кашицы. В четверть часа все было кончено, люди выходили, а некоторые оставались на месте. Чего ждали остающиеся?
Хроники не были последние к завтраку. После них еще завтракали «придурки», люди конторские, начинавшие работу в 9. Некоторые из них, вроде продкаптера или завпекарней, были сыты и брезговали лагерной баландой. После них оставались остатки в мисках. Женщины из портняжной, прачечной и конторы часто ели только кашу и оставляли суп нетронутым. Под конец садились завтракать работницы кухни. Эти завтракали только для виду. Они брали себе полные миски баланды, пробовали несколько ложек и потом отдавали кому-нибудь из тех, кто сидел у стены и смотрел на них упорно и тоскливо. Обыкновенно каждый из ожидавших имел кого-нибудь, кто отдавал свой суп именно ему. Этих ожидающих «попрошаек» беспрестанно гнали из столовой с пинками и руганью, но избавиться от них было невозможно. Их выгоняли, а они через пять минут возвращались, прокрадывались мимо дневального и садились опять в уголку. Доходяга, окинув глазом столовку, сразу соображал, возле кого сесть, где есть шанс поживиться. Особенно выгодно было сидеть возле Гошки, заведующего изолятором. Одна из подававших женщин была влюблена в Гошку. Он садился с небрежной грацией, казацкий чуб вился над его смуглым лицом, женщина ставила ему с покорной преданностью полную миску и сама присаживалась, чтобы посмотреть, как он ест. А он и не смотрел — ни на нее, ни на миску, брал ложки две и оглядывался, кому бы отдать. И все тогда принимали необыкновенно достойный вид и старались смотреть в сторону, потому что Гошка не любил попрошаек и никогда не давал тому, кто смотрел на него умоляюще.
Когда моя бригада кончала завтрак и расходилась, наступала моя очередь. Я не ел за столом и получал в котелок двойную «бригадирскую» порцию супу. Нет такого закона, чтобы давать бригадирам два черпака супа вместо одного, но в Круглице такой обычай существовал с ведома и согласия начальства. Дважды в день, утром и вечером, я получал добавку.
После завтрака я садился с Коберштейном демонстративно у дверей сушилки: груда еловых ветвей лежала пред нами, и у ног большой ящик. Это было нужно, потому что в качестве бригадира я. регулярно выписывал себе и Густаву за щипание хвои рабочую пайку, т. е. лишних 50 грамм хлеба, которых мы не зарабатывали своей работой в сушилке. Это была фикция. Хвоевар ежедневно расписывался в получении хвои от 3-4 человек, а фактически работал 1-2, а иногда и вовсе не было желающих.
В 5 часов я получал у нарядчика бланк «рабочих сведений» и заполнял его, отмечая тех хроников, которым полагались лишние 50 грамм. Одних «проводили» через ЧОС, других через коменданта или еще иначе. Это была сложная процедура. Чтобы «оформить» хвоещипателей, я должен был получить квитанцию хвоевара, а на квитанции — резолюцию Гордеевой или старшего бухгалтера ЧОСа. Если же Гордеева вечером не приходила в ЧОС, а лысый армянин-бухгалтер капризничал и не подписывал мне бумажки, то одна квитанция хвоевара не имела силы, и мы за этот день не получали добавки хлеба. На второй день я шел к Гордеевой требовать записку на недополученные 50 грамм. И хотя нам их вообще не следовало, потому что никто хвои не щипал, но если посчитать часы, когда я дежурил в ЧОСе, ругался с бухгалтером, объяснялся с Гордеевой и искал на кухне хвоевара, то выйдет, что эти 50 гр. хлеба стоили гору времени, энергии и нервов. На бумаге все выглядело гладко: один з/к, два кило хвои, 50 гр. хлеба. В действительности не было ни хвои, ни труда, ни нормальных трудовых отношений, — были несчастные люди, которые барахтались в лагерной тине и тратили жизнь в погоне за лишней крошкой лагерного хлеба, который государство вырвало у других таких же несчастных людей.
Несмотря на то, что я был официально инвалидом-хроником, списанным со счетов, дни мои были полны возни. Я вставал на заре, через мои руки проходили десятки паек хлеба, узлы с бельем, корыта с хвоей, я пилил с Густавом дрова, дважды в день меня считали, по вечерам я возился с документами, раздавал талоны и бегал то за резолюцией в контору, то за керосином для сушилки к коменданту. Особенное волнение подымалось в бригаде, когда выдавали хроникам раз в месяц по 100 гр. корешков «самосаду» и по 400 гр. «повидла» из брюквы, которое совсем не было сладко, но заменяло нам сахар. Я получал на всех сразу, одалживал весы на больничной, кухне и производил дележ публично в сушилке. Месячную порцию «повидла» съедали в тот же день. «Самосад» же многие обменивали на сахар у стационарных больных, которые не получали махорки, но зато имели 20 гр. сахару ежедневно. Меняли 100 гр. корешков на порцию