Жанис Путе, служивший в канцелярии полиции безопасности, успел предупредить своих о готовящейся облаве. Его жена Анна, хоронясь, вывела четырех жильцов и указала им в сторону заросшего густым и колючим кустарником и низким лесом холма Мисинькалнс.

«Ребята, — сказала она, — схоронитесь там, пока не уляжется тревога, а потом мы вас снова заберем. Ну пройдет день, два…» Она сунула им узелок с едой, еще раз показала, куда идти, вздохнула и попрощалась.

Четверо евреев остались одни в огромном и страшном мире, от которого они отвыкли за долгие месяцы сидения в подвале. В мире, пугающем хлопаньем крыльев пролетевшей над головами вороны, оглушившем треском проехавшего в отдалении грузовика. В этом мире их единственным уделом была смерть, им запрещено было жить, они не смели дышать, каждое судорожное движение их грудных клеток, каждый удар сердца, отдающийся в горле, были украдены у хозяев нового порядка, они были вне закона. Они не смели уцелеть.

Трудно сказать теперь, почему они сбились с дороги и свернули к торфяникам. Им удалось пройти незамеченными несколько километров, но потом, уже рядом с торфоразработками, они напоролись на охотников. Стреляли в уток, а они решили, что идет охота на них. Евреи, прошедшие гетто и лагеря, очень хорошо понимали, что означает захлебывающийся собачий лай.

Надобно добавить, что у них был с собой обрез, сделанный из охотничьего ружья, и несколько к нему патронов. Надежда выжить совсем покинула их, блеклое холодное солнце померкло, и души их обняла печаль — они решили, что должны умереть. Тогда они по очереди выстрелили каждый в себя. Так и закончилась история четырех молодых евреев, которые хотели жить, будучи обреченными на смерть.

Но история нескольких молодых и старых латышей, осмелившихся помочь им выжить, была далека от своего завершения… Арестовали всех, не пропустив и старых Шустерсов, которые, как уже говорилось, ни сном ни духом не ведали о том, что происходило в подполье их дома. Избивать их начали еще в Айзпуте. Били резиновыми палками, от ударов которыми лица и тела чернели. Когда на допрос в полицейском участке повели хромающую тетушку Еву, она еще в коридоре стала истошно кричать: «Мои деточки ничего не знали про этих евреев! Это я, я одна, дура старая, прятала их на свою голову! Дети и не знали ничего!» Ах, как хотелось ей отвести беду от детей, предупредить их, чтоб отпирались и валили всё на нее. А ее тут же в коридоре начали бить, били палками и ногами, топтали сапогами строители «нового справедливого порядка», радетели обновленной Латвии. Она кричала, захлебываясь криком и кровью, стонала, но не переставала упрямо шептать: «Это я, я одна, а дети не знали, не знали они ничего…» А дети, сидевшие в камерах вдоль коридора, слышали всё до мельчайших подробностей: как мягко стучат дубинки, обрушиваясь на голову и плечи их старой матери, как, сопя и задыхаясь, топчут ее тело, тело их мамы, сапогами и что-то страшно хрустит в коридоре. И мама кричит, а полицейские кричат еще громче: «Ну что, сука, будешь еще жидов укрывать, а?»

Их тоже били, но это было лишь прелюдией к тому аду, который им всем предстояло пройти. Вскоре их перевезли в лиепайскую тюрьму. Следственная тюрьма была переполнена сверх всякой меры. В женской камере было так много арестованных, что спать приходилось сидя. Там они провели более полугода. С тех пор Эльза Путе могла спать в любом положении — сидя, на коленях, на корточках.

Почти каждый день их вызывали на допрос и били. У Эльзы был следователь по фамилии Лапса. Он избивал ее толстым стеком, при этом все время шмыгая носом, как будто у него был насморк.

Герхарда Шустерса, мужа Эмилии, того самого, помните, читатель, который уже побывал в Саласпилсе, расстреляли там же в Лиепае, в сорок четвертом году. А Анну Путе, жену Жаниса, отпустили. Она была беременна, полицейские проявили гуманность — разрешили рожать дома, а после родов должны были снова забрать в тюрьму. Но не рассчитали — Красная армия наступала очень быстро.

В конце 1944 года Эльзу Путе, Еву Дзене, Карлиса и Жаниса Путе, а также супругов Шустерсов увезли в трюме немецкого парохода «Донау» в концентрационный лагерь Штутгоф. На верхних палубах, где расположились немецкие военные, раненые, и состоятельные гражданские беженцы из Латвии, играла музыка и кипела жизнь, а внизу, в трюме, на кучах гнилой соломы лежали вповалку русские военнопленные, а также заключенные из лиепайской тюрьмы — мужчины, женщины и дети, которых ждал Штутгоф.

Морем было идти небезопасно, частенько истерическое веселье на верхних палубах затихало и обитатели трюма слышали надсадный рев штурмовиков, глухое уханье судовых «эрликонов» и грохот близких разрывов, от которых «Донау» вздрагивал всем корпусом…

Потом был концентрационный лагерь Штутгоф. Эльза Путе еще в лиепайской тюрьме заболела дифтеритом, а в Штутгофе болезнь дала осложнение — у нее начал развиваться паралич обеих ног. Под Рождество 1944 года умерла ее мать — тетушка Ева Дзене. Перед смертью она подозвала дочку и прошептала, часто останавливаясь и прислушиваясь к далекому орудийному гулу: «Скоро, скоро уже придут русские… Вы только держитесь… Надо держаться…»

Незадолго до этого каким-то чудом мужчины передали в женский барак записку:

«У нас все нормально. Старый Шустерс держится хорошо, но лекарств у него хватит только до декабря. Целуем». Шустерс страдал бронхиальной астмой. Это была последняя весточка, которую Эльза получила от своего мужа, молодого, красивого, неунывающего айзпутского портного Карлиса Путе.

Я не буду рассказывать о Штутгофе, читатель. Люди, которые там побывали и выжили, сделали это гораздо лучше, чем мог бы кто-либо, в том числе и я. Он ничем не отличался от других лагерей смерти, понастроенных гитлеровцами в Европе, чтобы истребить в них всех тех, кто им не нравился, или тех, кому не нравились ни они, ни их новый порядок.

Там, в Штутгофе, у Эльзы появилась подруга — рижанка Эдите Дамберга, молодая девица с лицом, чуть тронутым оспой. Она попала в лагерь за то, что долго прятала одного еврейского парня. Эдите любила его. Когда Эльза уже не смогла ходить и ее бросили в кучу трупов, предназначенных для сожжения в ненасытном, чадящем жирным дымом чреве лагерного крематория, именно Эдите вытащила ее оттуда полуживую и выходила.

Эльза Путе и Эдите Дамберга оказались среди тех немногих счастливцев, кто выжил в страшном зимнем марше из Штутгофа. Когда русские танки подошли настолько близко, что освобождение лагеря стало неизбежной сегодняшней реальностью, немцы приказали всем, кто мог идти, построиться в колонны и под охраной эсэсовцев уходить на запад. А всех, кто идти не мог, сжигали заживо в облитых керосином и наскоро запаленных бараках.

Колонны заключенных шли по засыпанным снегом дорогам около полутора суток без еды и питья. Ослабевших сначала расстреливала охрана, а потом их просто бросали на дороге, экономя патроны. Беспощадный мороз с не меньшей эффективностью выдавливал последнее тепло, а с ним и жизнь из костлявых, обернутых в грязные тряпки тел заключенных.

Ночевали в полуразрушенном амбаре, сгрудившись в кучу, согревая друг друга дыханием и остатками живого тепла. Пригнали их в какой-то лагерь в восемнадцати километрах от Данцига. Там Эльза и Эдите дождались освобождения, которое принесли с собой чумазые русские автоматчики. Лагерь оказался в самом пекле боя. Его приняли за железнодорожную станцию и долго обстреливали из пушек. Много заключенных погибло. В барак, где были девушки, тоже попал снаряд, но, к счастью двух латышек, он разорвался в противоположном от них углу…

Русские солдаты сказали, что все, кто может идти, должны уходить, потому что немцы собираются в контратаку с минуты на минуту. Эльза заплакала, она не могла идти больше и хотела умереть, но Эдите сердито закричала на нее, требуя, чтобы она «прекратила валять дурочку», что уже немного осталось и надо потерпеть совсем чуть-чуть. И они, как и другие уцелевшие узники, собрав последние силы, потянулись на восток, пока русские пехотинцы где-то совсем рядом строчили из своих автоматов, задерживая напор остервеневших эсэсовцев.

Потом был русский военный госпиталь, где Эльзе все-таки умереть не дали медики. Пищи там не хватало, организм молодой, идущей на поправку женщины властно требовал одного — еды, еды, еды… Эдите предложила Эльзе ходить просить милостыню по окрестным польским селам, но та с ужасом отвергла это предложение. «Не смогу я, подружка милая, стыдно мне, совестно…» — твердила на все увещевания и уговоры костлявая, высохшая до предела, совсем незаметная в огромной застиранной нижней солдатской рубашке Эльза. На обтянутом тонкой синеватой кожей лице серые огромные глаза смотрели виновато, но непреклонно. А было ей было всего только двадцать пять лет.

Потом был долгий, долгий путь домой через Польшу и разоренную, выгоревшую дотла Белоруссию.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату