Музыка мне мешает. Договорились?
Шарманщик улыбнулся еще шире, кивнул и подал знак женщине с косой, в чем, впрочем, не было необходимости: увидев в моей руке купюру, она тут же направилась к нам со своей полупустой тарелочкой. Она протянула тарелочку мне, и я положил на нее зеленую бумажку, которая тут же исчезла, — на тарелочке снова несколько монеток, а бумажка уже в кармане. В Мадриде деньги никогда не передают из рук в руки.
— Спасибо, — сказал я. — А сейчас поищите другое место, идет?
Смуглый человек снова кивнул, и я отправился домой. Когда я вернулся в свою комнату на пятом этаже, музыка, хотя еще слышалась, но звучала уже гораздо тише, издалека, и я мог сосредоточиться. Но я все же выглянул в окно: я хотел собственными глазами увидеть, что они ушли с нашего угла. «Да, сеньор, конечно», — послушно сказала мне цыганка, и они выполнили свое обещание.
Сегодня для меня очевидны две вещи: во-первых (это менее важно), после того, как они взяли деньги и согласились на мои условия, мне не следовало повторять: «А теперь поищите другое место, идет?» — словно я заранее сомневался в том, что они сдержат слово (хуже всего было это обидное «Идет?»). Во- вторых (и это гораздо серьезнее), вчера утром я, только потому, что у меня есть деньги, указал людям, куда им идти. Я не хотел, чтобы они оставались на том углу (на моем углу), и отправил их в другое место, куда они вовсе не собирались. Они выбрали мой угол, может быть, случайно, а может быть, у них были на то причины, но меня это нисколько не интересовало, я даже не подумал спросить об этом, я просто отправил их в другое место, где они не собирались останавливаться. Правда, я их не принуждал, это была сделка, честный договор: меня устраивало то, что, отдав им купюру, я смог спокойно работать (за это время я могу заработать гораздо больше таких купюр), а им было, в принципе, все равно, где стоять, для них, без сомнения, было лучше получить мою купюру и пойти играть на другой угол, чем остаться на старом месте, но без купюры. Поэтому они взяли деньги и ушли. Можно рассуждать и так: это легкие деньги, им пришлось бы работать долгие часы, чтобы собрать такую сумму, получая мелкие монетки от редких и скупых прохожих. В общем-то, ничего страшного — мелкий, незначительный инцидент, никто не пострадал, больше того, все остались в выигрыше. Однако мне представляется ужасным, что я, только потому, что у меня были деньги и я мог легко их потратить, решил, где крутить ручку своей шарманки смуглому человеку и где потряхивать своей тарелочкой женщине с косой. Я мог бы попросить их об одолжении, объяснить ситуацию и предоставить им самим решать — в конце концов, они ведь тоже работали. Но я посчитал более надежным предложить им деньги и поставить условие их получения: «Я дам вам это, если вы уйдете, — сказал я им, — если вы уйдете на соседний перекресток». Потом я объяснил им ситуацию, но это уже было лишнее, я мог бы этого не делать после того, как предложил деньги. Для него это большие деньги, а для меня они не значили ничего, я был уверен, что он их возьмет, результат был бы тот же самый, если бы, вместо того, чтобы начать объяснять про мою работу, как я сделал, я просто сказал: «Потому что я хочу, чтобы вы ушли». Собственно, так оно и было — хотя и не говорил этих слов, но отправил их на другое место именно потому, что мне этого хотелось. Шарманщик был очень симпатичный, сейчас таких уже не встретишь, осколок прошлого, осколок моего детства, мне следовало бы отнестись к нему с бо?льшим уважением. Хуже всего то, что сам он, вероятнее всего, предпочел бы, чтобы все случилось именно так, как случилось, а не так, как я думаю, что могло бы случиться, то есть предпочел бы мою купюру моему уважению. Я мог бы сначала объяснить ему ситуацию и только после этого попросить уйти, а купюру дать ему потом, если бы он понял меня и согласился, дать ее как взятку или в благодарность («Это вам за беспокойство» вместо «Уходите»), но между первым и вторым нет никакой разницы: в обоих случаях условием являются деньги, неважно, высказано это условие открыто или оно только подразумевается, ставится оно сначала или потом. В некотором смысле я поступил очень честно, без лицемерия и ложной сентиментальности: каждый получил то, что хотел, вот и все. Но даже в этом случае я все равно его купил и я указал ему, куда идти. А вдруг на том, другом, углу его сбил грузовик, потерявший управление и выехавший на тротуар? Этого не случилось бы, если бы смуглый человек остался на старом месте, том, которое он сам выбрал. Больше не звучит чотис, шляпа на земле, и усы в крови. А могло бы быть и наоборот, и в этом случае, прогнав шарманщика, я спас его от смерти.
Но все это только предположения и гипотезы, хотя случается, что жизнь других людей (жизнь и смерть, а не какие-то отдельные события) зависят от нашей решимости или от наших сомнений, от нашей трусости или смелости, от наших слов, от наших рук, а подчас даже и от того, что у нас есть деньги, а у них нет.
Недалеко от дома Ранса, то есть от того дома, где прошли мои детство и юность, есть писчебумажный магазин. В этом магазине очень рано, лет с тринадцати-четырнадцати (мне тогда было чуть больше), начала работать девочка, дочь хозяина. Это было старомодное заведение, одно из тех мест, которых не коснулся прогресс, неузнаваемо меняющий все вокруг. В течение многих лет магазин почти не обновлялся, только в последние годы, после смерти отца той девочки, его чуть подновили, слегка модернизировали и теперь, наверное, он приносит больший доход. А в те времена, когда мне было пятнадцать или четырнадцать лет, они зарабатывали очень мало, поэтому девочке и пришлось пойти работать, для начала не целый день, а только после обеда. Это была прелестная девочка, она мне очень нравилась, и я почти каждый день заходил в магазин, чтобы посмотреть на нее. Вместо того, чтобы купить сразу все, что мне было нужно, я покупал в один день — карандаш, в другой — тетрадку, потом приходил за ластиком, а на следующий день — за чернильницей. Я покупал то что мне не было нужно, я слишком много денег тратил в этом магазине. Я не спешил, стоял, насвистывая, в ожидании своей очереди, как делают все мальчишки в этом возрасте, и старался подгадать так, чтобы меня обслуживала именно она (дожидался, когда она освободится, и тут же обращался к ней), а не кто-то из ее родителей. Я испытывал неземное блаженство, если она вдруг улыбалась мне или смотрела на меня более приветливо, чем обычно (даже если мне это только казалось), но самым большим счастьем для меня было мечтать об абстрактном будущем. Впереди было много времени, она каждый день была на своем месте, ее всегда можно было увидеть, и не было нужды торопиться и превращать абстрактное будущее в конкретное настоящее.
Я взрослел, взрослела и девочка, оставаясь все такой же прелестной в течение многих лет. Теперь она работала и по утрам, лет с шестнадцати она уже весь день проводила в магазине. Она стояла за прилавком и тогда, когда я уже учился в университете (сама она не училась). Я так и не заговорил с ней, ни когда мы вместе учились в школе, ни потом: сначала мне мешала робость, а потом время было уже упущено — абстрактное будущее иногда шутит с человеком такие шутки — я по-прежнему мог видеть ее, но вокруг меня кипела уже совсем другая жизнь, и я все реже заходил в знакомый писчебумажный магазин. Я всегда только просил у нее бумагу или карандаши, папку или ластик и говорил ей «спасибо». Поэтому я не знаю, какой у нее характер и какие вкусы, интересно ли с ней разговаривать, от чего у нее бывает хорошее настроение и от чего — плохое, что она думает о разных предметах, как смеется, как целует. Знаю только, что, когда мне было пятнадцать лет, я был в нее влюблен, как влюбляются в этом возрасте, полагая, что это на всю жизнь. Но смею утверждать, что ее взгляд и ее улыбка (взгляд и улыбка тех лет) стоили того, чтобы полюбить их на всю жизнь, и это я говорю сейчас, когда мне давно уже не пятнадцать. Ее звали (и зовут) Ньевес. Уже лет пятнадцать или больше я не живу в доме Ранса, но иногда я навещаю отца или заезжаю за ним, чтобы поужинать вместе в ресторанчике «ЛаТраинера» или еще где-нибудь, и каждый раз, прежде чем зайти к отцу, я по старой привычке захожу в писчебумажный магазин, чтобы что-то купить, и всякий раз встречаю там ту девочку, которая давно уже выросла. Я видел ее, когда ей было двадцать три, и двадцать шесть, и двадцать девять, и теперь, когда ей тридцать три или тридцать четыре. Я видел ее незадолго до нашей с Луисой свадьбы. Она еще молодая женщина, это точно, я всегда приблизительно знал, сколько ей лет, она чуть моложе меня. Она молодая женщина, но молодой не выглядит. Она уже не так прелестна, и я не знаю, почему — в ее возрасте это еще вполне возможно. Она слишком много лет стоит с утра до вечера за прилавком писчебумажного магазина (магазин закрыт по ночам, в воскресенье и в субботу после обеда, но этого мало), продавая свои товары детям, которые давно уже воспринимают ее не как равную, не как девочку, в которую они влюблены, а как незнакомую сеньору. Никто из этих мальчишек не влюблен в нее, да может быть, никто никогда и не был в нее влюблен, даже я, теперь уже не мальчик, — разве что муж, какой-нибудь местный парень, который так же, как и она, слишком много лет провел в подобном заведении, продавая лекарства или меняя шины. Я про него ничего не знаю. Я даже не знаю, есть ли у нее вообще муж. Знаю только, что эта молодая женщина, которая не выглядит молодо, слишком много лет носит одно и то же: свитера и блузки с круглыми воротничками, плиссированные юбки и