белесые чулки, слишком много лет взбирается по стремянке, чтобы достать с верхней полки ленту для пишущей машинки, ее неровные ногти испачканы чернилами, стройная фигурка оплыла, ее груди (я наблюдал, как они росли) обвисли, взгляд стал неприветливым, а под глазами появились мешки, веки набухли от недосыпания и нависают над когда-то прекрасными глазами. Может быть, они набухли оттого, что с детства смотрят на одно и то же? Когда я видел ее в последний раз (незадолго до свадьбы заезжал как-то за отцом, чтобы весело пообедать с ним), мне в голову пришла мысль, за которую мне немного стыдно, но от которой я, как ни стараюсь, не могу избавиться, она возвращается время от времени, как что-то, о чем уже тысячу раз забывали и столько же вспоминали, что нам лень навсегда выбросить из головы и мы предпочитаем оставить все как есть — то вспоминать, то забывать. Я подумал, что жизнь этой девочки, Ньевес, могла бы стать совсем другой, гораздо лучше, если бы моя любовь не осталась тайной, если бы, повзрослев, я все-таки заговорил с ней, и мы начали бы встречаться, и она захотела бы поцеловать меня — теперь я уже никогда не узнаю, захотела ли бы она сделать это. Я ничего не знаю о ней. У нее, конечно, мало запросов, ей не хватает амбиций и любознательности, но в двух, по крайней мере, вещах я уверен: она не одевалась бы так, как одевается сейчас, и не работала бы в этом магазине — этого бы я не допустил. Возможно, она оставалась бы по-прежнему молодой и прелестной, а может быть, и не такой уж молодой и прелестной, — однако сама мысль о том, что все могло бы быть именно так, привела меня в негодование, и не потому, что я говорил с ней только о карандашах, — меня снова возмутило, что то, как человек выглядит и сколько лет ему можно дать на вид, может зависеть от тех, кто оказывается с ним рядом, и от того, есть ли у него деньги. Деньги позволяют без колебаний продать писчебумажный магазин, и так появляется еще больше денег, деньги дают человеку уверенность в себе и возможность покупать новую одежду каждый сезон, благодаря деньгам улыбка и взгляд получают ту любовь, которую заслуживают, и сохраняются дольше, чем им положено. Другие на месте Ньевес придумали бы что-нибудь, вырвались бы из этого абстрактного будущего, которое кажется таким комфортным и которое на самом деле просто ловушка, которая захлопнется рано или поздно, но сейчас речь идет не о других людях, а о той девочке, что жила в моих мечтах, когда мне было пятнадцать лет. Поэтому мои фантазии не были еще одной трогательной вариацией на тему бедных крестьянок и принцев, профессоров и цветочниц, аристократов и хористок, хотя что-то такое в них чувствовалось — то ли из-за моей предстоящей неотвратимой свадьбы, то ли оттого, что я казался себе предателем и испытывал одновременно чувство превосходства и радость избавления: я казался себе предателем и в то же время испытывал чувство превосходства по отношению к Ньевес и радость от того, что не стал таким, как она. Я думал не о себе, а о том, какой могла бы стать ее жизнь, как будто я на миг получил возможность (и было еще не поздно) изменить эту жизнь, решить, какою ей быть, так же, как вчера утром я решил, куда идти и где играть симпатичному шарманщику из моего прошлого и женщине с косой. Уверен, что девочка из писчебумажного магазина увидела бы другие вещи и другие страны, что ее окружали бы люди, не похожие на тех, что окружают ее сейчас, что у нее было бы больше денег и жизнь ее не была бы погребена под стружкой и кусками резины. Не знаю только, как посмел я даже думать об этом и как посмел до сих пор не выбросить наконец эту тщеславную мысль из головы, почему возвращаюсь к ней снова и снова? С чего я взял, что, живя со мной, она была бы счастливее? Да и я тоже был бы другим, и, быть может, проводил бы дни в писчебумажном магазине вместе с ней.
— Есть у тебя стержни для такой ручки? — спросил я, вынимая из кармана немецкую ручку, которую я купил в Брюсселе и которая мне очень нравится.
— Покажи, — сказала она, раскрутила ручку и посмотрела на почти пустой стержень. — Кажется, таких нет. Подожди, я посмотрю в коробках наверху.
Я был уверен, что таких стержней у нее нет, думаю, что и она знала это. Но она вытащила старую стремянку, установила ее со своей стороны прилавка, слева от меня, с трудом, словно была лет на двадцать старше, чем на самом деле, поднялась по ступенькам, остановилась на пятой и принялась перебирать содержимое бесчисленных коробок, в которых не было того, что нужно. Она стояла ко мне спиной, и я смотрел на ее туфли без каблуков, на юбку в клетку, какие носили когда-то школьницы, на ее располневшие бедра, на просвечивающую сквозь блузку съехавшую бретельку лифчика и на красивый затылок — единственное, что в ней не изменилось. Она заглядывала в коробки, сравнивая стержень моей ручки (она очень осторожно держала его в руках) с теми, что лежали в коробках. Если бы в тот момент я мог дотянуться до нее, я положил бы руку ей на плечо или нежно провел ладонью по ее затылку.
Трудно даже представить себе, что я проводил бы дни в этом магазине. У меня всегда были деньги, и я всегда был очень любознательным.
Пусть денег иногда не слишком много, и мне приходится работать ради них, как я делаю это с тех пор, как много лет назад покинул дом Ранса, моего отца (хотя сейчас я работаю только шесть месяцев в году). Тот, кто знает, что получит деньги, уже наполовину ими обладает. Я знаю, что стану состоятельным человеком после смерти отца и смогу совсем не работать, если захочу. В детстве у меня тоже были деньги, и я мог покупать сколько угодно карандашей, я получил наследство от матери, а еще раньше мне досталось кое-что от бабушки, хотя эти деньги тоже были заработаны не ими самими, — мертвые делают богатыми тех, кто сам никогда не нажил бы богатства, — вдов и дочерей, хотя иногда дочь получает в наследство только писчебумажный магазин, который связывает ее по рукам и ногам, вместо того, чтобы изменить ее жизнь к лучшему.
Ранс всегда жил хорошо (и потому я, его сын, тоже жил неплохо), хотя и без особой роскоши, кроме той, которую он мог себе позволить благодаря своей профессии. Роскошь, которую он себе позволял, его состояние, — это картины и скульптуры (скульптур, правда, очень мало, большей частью картины и рисунки). Сейчас он отошел от дел, но раньше (при Франко и позднее) он был одним из штатных экспертов музея Прадо. Он никогда не занимал высоких должностей, никогда не был на виду. Внешне это был обычный чиновник» проводивший целые дни в кабинете, и даже его собственный сын (по крайней мере, в детстве) толком не знал, чем он там занимается. Потом я узнал, что отец проводил дни, запершись в кабинете рядом с шедеврами (и не такими уж шедеврами) живописи, к которым он питал истинную страсть. Долгие часы проводил он рядом с бесценными картинами, не имея возможности выйти и полюбоваться ими или взглянуть на стоящих перед картинами посетителей. Он изучал, каталогизировал, описывал, исследовал, писал отзывы, инвентаризировал, звонил по телефону, покупал и продавал. Но он не всегда сидел в своем кабинете. Он много ездил, выполняя поручения организаций или частных лиц, которые с годами все выше ценили его квалификацию и приглашали его высказать свое мнение или произвести экспертизу (слово некрасивое, но именно его употребляют специалисты). Со временем он стал консультантом нескольких музеев в Соединенных Штатах (в их числе были музей Гетти в Малибу, галерея Уолтерса в Балтиморе и Гарднер в Бостоне[5]). Он был также консультантом нескольких латиноамериканских фондов (или банков с сомнительной репутацией) и владельцев частных коллекций. Клиенты его были слишком богаты, чтобы самим приезжать в Мадрид, и потому к ним ездил он. Отправлялся в Лондон, в Чикаго, в Монтевидео и в Гаагу, высказывал свое мнение, от которого во многом зависело, состоится ли про дажа или покупка, получал свои комиссионные и возвращался. С годами он зарабатывал все больше и больше, но доход его состоял не только из комиссионных и зарплаты эксперта Предо (не слишком большой, кстати сказать) — с годами он научился извлекать выгоду из своего положения. Он никогда не стеснялся признаваться мне в своих мелких мошенничествах, больше того, хвастался ими — ведь умение слегка надуть сильных мира сего, несмотря на всю их предусмотрительность и осторожность, всегда рассматривалось скорее как добродетель. Никакого серьезного жульничества, впрочем, не было — просто иногда эксперт, вместо того, чтобы защищать интересы покупателя (за редкими исключениями именно они чаще всего и нанимают экспертов), может (причем так, что никто ничего не заподозрит) встать на сторону продавца, или наоборот.
Музей Гетти или галерея Уолтерса платили моему отцу за сведения об авторстве и степени сохранности картины, которую собирались приобрести. В целом эти сведения были достоверны, отец только утаивал некоторые детали, которые, будь они обнародованы, могли бы существенно сказаться на цене картины: например, что полотну не хватает нескольких сантиметров, которые были срезаны, чтобы картина смогла поместиться в кабинете одного из владельцев, которых столько сменилось за долгие века; или что несколько второстепенных фигур на заднем плане были подреставрированы, если не сказать переписаны. Договор с продавцом об умолчании этих деталей может означать двойные комиссионные для эксперта, — хорошие деньги для того, кто умеет молчать (и еще большие — для продавца). А если когда-нибудь все раскроется, эксперт всегда может сказать, что ошибся — от ошибки не застрахован никто, для поддержания