— Диктуй.

— Все? Подряд?

— Конечно.

Я повиновался.

Он снял резинку, старательно записал стихи и сказал:

— Стало быть: «А ну — со смертью будем храбры…». Что ж, попробуем.

— Что попробуем?

— Да вот… быть храбрым с ней.

— Не дури, Вася.

Опять перепоясав резинкой книжку, он бережно ее спрятал.

— Представь, мой друг, я только сегодня узнал, что умер Шершеневич. Где-то у черта на куличках.

— В Барнауле, — подтвердил я. — Он туда эвакуировался из Москвы. Вместе с Камерным театром.

— Да. Таиров с Алисой его и похоронили.

— Почему «Таиров с Алисой»? Его хоронили все камерники.

Качалов повертел в пальцах вечное перо, как на сцене вертел карандаш, играя Ведущего в толстовском «Воскресении».

— Алиса сказала: «Бедный Дима ужасно не хотел умирать. Он очень любил жизнь».

— Да. Очень.

— Я тоже ее очень люблю, — тихо признался Качалов. — И тоже, вероятно, ужасно не захочу умирать.

Надо было чуть пошутить.

— А тебе, Вася, и не придется. Ты уже бессмертен.

— Ну да, бессмертен! Бессмертны, дружище, только граммофонные пластинки, которые третьего дня я гнусно наговорил. И голос-то на пластинках будто не мой, а из пустой бочки. Голос огромной пустой бочки.

Мне это понравилось — «голос бочки».

Василий Иванович в редчайших случаях был доволен собой. «Да нет, друзья мои, я сегодня паршиво играл», — частенько жаловался он без всякого кокетства.

Шершеневич не выходил из головы.

— И умер-то он непонятно. От какого-то «милиарного туберкулеза».

Качалов широко развел руками. У него и в жизни были крупные жесты. Редкие, но крупные.

— Туберкулез и Шершеневич. Не укладывается это в мозгу.

Не вяжется одно с другим.

— Да. Не вяжется, — коротко ответил я.

Мне всегда было стыдно говорить высокие слова. Но иногда хотелось. И тогда я говорил пышно. Конечно, так, в уме говорил, а не вслух. И сейчас захотелось поговорить пышно. И я произнес в уме: «Шершеневич был похож на свой портрет, высеченный из камня. На портрет в римском стиле императорской эпохи».

— Туберкулез и… Шершеневич! — повторил Качалов.

Он любил повторять слова, фразы. Думается, это было в актерской природе — от привычной работы над ролью.

— Шершеневич умер от туберкулеза. Черт знает что!

— Лечили от одного, — сказал я, — а умер он от другого.

— Неужели? Вот негодяи!

— Это частенько случается. Лечат, скажем, от вирусного гриппа, оказывается рак. Диму лечили от тифа, а умер он от милиарного!

— Эскулапы!.. А знаешь, мой друг, чем теперь меня спасают? — усмехнулся Качалов. — Мочой беременной женщины.

— Ого!

— В задницу эту мочу каждый день впрыскивают.

— От какой же болезни?

— От всех сразу.

И он назвал имя модного врача, который в те годы лечил этим могучим средством самых знаменитых в Москве людей.

— Вот шарлатан! — воскликнул я.

— Ну да.

— Для чего же, Вася, ты позволяешь дурачить себя?

— А я, видишь ли, друг мой, люблю шарлатанов. Я их и в театре люблю.

Он не назвал имен, но я сразу понял, в чей огород камушек.

— И в жизни люблю шарлатанов. Они талантливые. А вот всякие там академики…

Качалов махнул рукой.

— До революции у врачей одно верное средство было. Здорово помогало!

— Какое ж это?

— Сюртук! Придет эдакий важный дядя в черном сюртуке ниже колен, от хорошего портного…

Я грустно улыбнулся, вспомнив врача, который лечил покойную маму.

— Придет, пощупает пульс с серьезной рожей. И сразу тебе лучше. Даже температура у меня спадала. Честное слово! От этих сюртуков я и при воспалении легких быстро выздоравливал. Не то что теперь. То и дело по месяцу и больше в Кремлевке валяюсь.

Он снова завертел в пальцах вечное перо:

— Стало быть, друг мой…

Испугавшись, что гость опять процитирует мое злосчастное двустишие, я попытался перевести разговор:

— В двадцатых годах Шершеневич работал вместе с Таировым. Ведал у него в театре литературой. И на приемных экзаменах в студию сидел по левую руку от Александра Яковлевича. Экзаменующиеся мальчики и девочки с косичками это сразу учли: «Имеет-де вес…»

— Еще бы! Они смекалистые, эти мальчики и девочки.

— И вот все, как один, — сказал я, — перед экзаменационным столом читали нараспев:

Другим надо славы, серебряных ложечек, Другим стоит много слез, — А мне бы только любви немножечко Да десятка два папирос…

Василий Иванович тут же продолжил своим зачаровывающим голосом знаменитое стихотворение Шершеневича:

А мне бы только любви вот столечко, Без истерик, без клятв, без тревог, Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку Обсосать с головы до ног.

Ах, Шершеневич, Шершеневич!..

И мы оба с нежностью посмеялись над лирикой тех неповторимых лет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату