Толстой ничего не понял. По его словам, эта «пощечина» напоминала нежную женскую ласку или прикосновение бархатной лапки котенка, спрятавшего коготки.
А Осип Эмильевич искренне был поражен, как это Толстой не вызывает его на поединок, хотя бы на рапирах, которые наш прирожденный дуэлянт своевременно раздобыл в бутафорской Камерного театра.
Ожидая секундантов, Мандельштам рьяно тренировался, фехтуя со своей рыжеволосой подругой. Она была поразительно ему под пару, сочетая в себе парение в эмпиреях с виртуозностью практической мысли. В самом деле, не могла же она лишить своего «великого поэта» чашки крепкого черного кофе с четырьмя кусочками пиленого сахара!
— Умоляю вас, одолжите нам до завтра несколько рублей. Ведь мой Осенька без турецкого кофе…
И глаза ее наполнялись слезами.
Так драматически обращалась она к тем, кто был настолько богат, что мог выложить «купюрку», прекрасно зная, что она «без отдачи».
И замечательный поэт писал.
Спасибо тебе, рыжеволосая подруга Осипа Эмильевича!
А писал он все лучше, лучше и лучше.
Осип Эмильевич все предугадал.
Сталин, конечно, и ему кинулся «на плечи». «Век-волкодав» — это был он. Кинулся, загрыз и замучил до смерти — в ссылках, в концлагерях и каторжных тюрьмах.
Есенин на Тверском бульваре.
— Лев Николаевич считал, что плотская любовь окружена «суеверием». Надо его разоблачить! — говорил он.
Но не сделал этого. Не успел. А жаль!
Литература действительно нагородила черт-те что вокруг этого дела — естественного и необходимого, но уж больно незамысловатого.
Получаем удовольствие от этого?… Получаем. Ну и слава Богу. Спасибо.
Но ведь обезьяны тоже удовольствие получают. Не правда ли? Да еще, как известно, куда больше, чем мы с вами.
«Роман без вранья», «Мой век, мои друзья и подруги» и эту рукопись я бы хотел издать под одной обложкой.
«Бессмертная трилогия».
Вот название. Вероятно, сделать это придется уже после меня. «Apres moi», как говорят французы.
Не могу слукавить, что это приводит меня в восторг. Приятно было бы взглянуть на книгу, подержать ее в руках, поперелистывать и важно поставить на полку, получив с издательства тысяч сто.
Пригодились бы нам с Нюшкой.
Я с грустью сказал своей старой приятельнице:
— Вот, милая, и у тебя есть квартира. Поздравляю! И шкаф, и широкая кровать, и стулья из Будапешта, и холодильник, и пылесос.
— И муж, — добавила она.
— Да, и квартира, и свой муж.
Чужих мужей у нее было более чем достаточно.
— Чего же ты вздыхаешь, Анатолий?
— А вот «дома», милая… понимаешь, теплого человеческого «дома», у тебя все-таки нет. Это ведь не одно и то же. Квартира еще не дом.
Я посоветовал:
— Попробуй заведи кошку… или канарейку.
Она завела и кошку и канарейку. Не помогло. Кошка сбежала ровно через неделю. Вероятно, она сбежала от неуютности. А через полгода и муж сбежал… задушив бедную желтенькую птичку…
Машенька принесла двойку по арифметике. Мама сделала ей выговор. Машенька прослезилась. Тем не менее через два дня она принесла опять двойку — по русскому языку. На этот раз дома на нее уже покричали. И Машенька вытирала со щек слезы пухлыми кулачками. А под выходной она явилась с третьей двойкой. Мама не выдержала и отхлопала ее. Не больно, конечно, а так — «символически». Плача навзрыд, Машенька горестно повторяла:
— Господи, хоть бы скорее на пенсию выйти!
А племяннику актрисы Ольхиной за какое-то детское «преступление» надавали по попке настоящих звонких шлепков. В полном отчаянии он кричал:
— «Скорую помощь»! Скорей вызовите «скорую помощь»! А то я никогда в жизни не смогу на горшочек садиться!
Несколько дней тому назад я познакомился с этим молодцом. На нем уже была форменная школьная фуражка с золотыми листочками на околыше. Первая школьная фуражка!
Когда Ольхина вспоминала комический случай из его биографии, он, презрительно пожав плечами, сказал:
— Мало ли какие глупости бывают в дни нашей молодости!
Потом строго добавил:
— А тебе, тетя Нина, стыдно рассказывать мужчинам неприличные истории.
И, надув щеки, важно удалился.
Вот и я таким же был. Только ни одного шлепка не получил за все детство. Зато теперь…
Он спросил:
— Ты любишь, Толя, слово «покой»?
— Да.
— От него, конечно, и комнаты называют «покоями», — заметил он.
— От него и «покойник»…
— Какой, Толя, тонкий, красивый и философский у нас язык! Правда!
Это было незадолго до Сережиной смерти.