говорит ей со всей нежностью, какая только есть на свете: «Ради папы, доченька, поднимись и иди».
Он оглядел нас и заключил с торжествующим жестом:
— И девочка поднимается!
Он ждал от нас чего-то. Но мы оторопели и не знали, что сказать. Только Лакис, грек, поднял палец, как в классе, прося слова.
— Моя беда в том, что я не верю, — сказал он и, к нашему удивлению, обратился прямо к Дзаваттини. — Простите меня, маэстро, но я не верю.
На этот раз оторопел Дзаваттини.
— Почему?
— Откуда я знаю, — сказал Лакис удрученно. — Просто такого не может быть.
— Ammazza! — воскликнул маэстро громовым голосом, который услышали, наверное, во всем квартале. — Именно это меня больше всего раздражает в сталинистах: они не верят в реальную жизнь.
Следующие пятнадцать лет, как он сам мне рассказал. Маргарито носил святую в Кастельгандольфо в надежде, что представится случай показать ее Папе. Во время аудиенции, данной двумста паломникам из Латинской Америки, ему удалось, выдерживая толчки и удары локтями, рассказать о ней доброжелательному Иоанну XXIII. Но показать девочку он не смог, потому что вынужден был оставить ее у входа вместе с мешками паломников, так как опасались покушения. Папа выслушал его с таким вниманием, с каким только возможно было слушать в толпе, и подбодрил, похлопав по щеке.
— Bravo, figlio mio, — сказал он ему. — Господь вознаградит твое упорство.
Его мечта чуть было не сбылась во время мимолетного царствования улыбчивого Альбино Лучиани. Один его родственник, на которого история Маргарито произвела большое впечатление, пообещал оказать содействие. Никто его обещанию не придал значения. Но два дня спустя, когда в пансионе обедали, кто-то позвонил туда и передал краткое сообщение для Маргарито: никуда не уезжать из Рима, потому что до четверга его позовут в Ватикан на частную аудиенцию.
Никто так и не узнал, была ли это шутка. Маргарито верил, что нет, и ждал в полной готовности. Не выходил из дому. А когда шел в уборную, громко объявлял: «Я иду в уборную». Мария Прекрасная, по- прежнему веселая и в подступающей старости, смеялась смехом свободной женщины.
— Знаем, знаем. Маргарито, — кричала она, — тебе должен позвонить Папа.
На следующей неделе, за два дня до обещанного звонка, Маргарито рухнул при виде заголовка в просунутой под дверь газете: «Morto il Papa»[11]. На миг мелькнула надежда, что это старая газета и ее принесли по ошибке, трудно поверить, что Папы умирают каждый месяц. Но что было, то было: улыбчивый Альбино Лучиани, избранный тридцать три дня назад, был найден утром мертвым в своей постели.
Я вернулся в Рим через двадцать два года после того, как познакомился с Маргарито Дуарте, и, возможно, не вспомнил бы о нем, если бы не встретил его случайно. Я так был подавлен печальными переменами, произведенными временем, что вообще ни о ком не думал. Не переставая, сыпал дурацкий, теплый, как суп, дождичек, алмазный свет прежних лет помутнел, и места, которые прежде были моими и по которым я тосковал, стали другими и чужими. Дом, где помещался пансион, остался тем же, но никто ничего не знал о Марии Прекрасной. Никто не ответил ни по одному из шести телефонных номеров, которые сквозь годы присылал мне тенор Риберо Сильва. За обедом с новым поколением киношников я вспомнил моего учителя, и над столом тотчас же повисла тишина, пока кто-то не решился сказать:
— Zavattini? Mai seneito[12].
И в самом деле: никто о нем не слышал. Деревья на Вилле Боргезе растрепались под дождем, galoppatorio, где некогда гарцевали печальные принцессы, зарос сорной травою без цветов, и место прежних красоток заняли андрогенные атлеты, выряженные девицами. Единственный, кто выжил из этой сведенной на нет фауны, был старый лев, запаршивевший и охрипший; он все еще жил на своем островке, окруженном стоялой водой. Никто больше не пел и не умирал от любви в отделанных пластиком тратториях на Площади Испании. И Рим наших ностальгических воспоминаний уже стал древним Римом внутри древнего Рима времен цезарей. И вдруг голос откуда-то из давних времен остановил меня на улочке в квартале Трастевере:
— Привет поэту.
Это был он, старый и усталый. Умерли пять Пап, вечный Рим являл первые признаки одряхления, а он все продолжал надеяться. «Я столько ждал, что теперь уже осталось недолго, — сказал он мне, прощаясь после почти четырех часов грустной беседы. — Какие-нибудь месяцы». И пошел прочь, волоча ноги, посередине улицы, в своих солдатских сапогах и выцветшей шапке старого римлянина, не обращая внимания на лужи, в которых начинал загнивать свет. И у меня уже не было никаких сомнений, если они вообще когда-нибудь были, что святой — он. Не отдавая себе в том отчета, он через двадцать два года своей жизни пронес не тронутое тленом тело дочери, отстаивая святое дело — свою собственную канонизацию.
Самолет спящей красавицы
Она была красивая, гибкая, кожа нежная, цвета хлеба, глаза — точно зеленый миндаль, гладкие черные волосы спадали на спину; в ней было что-то античное, может, из-за индонезийского или андского происхождения. И одежда обнаруживала тонкий вкус: рысий меховой жакет, блузка из натурального шелка в бледных цветах, брюки сурового полотна и туфли без каблука, цвета бугенвиллеи. «Самая красивая женщина, какую видел в жизни», — подумал я, глядя, как она таинственной поступью львицы проходила мимо, пока я стоял в очереди на посадку в самолет до Нью-Йорка в парижском аэропорту Шарль де Голль. Через мгновение чудное сверхъестественное видение исчезло в толпе.
Было девять утра. С вечера шел снег, и движение на улицах было плотнее обычного, а на шоссе — медленнее, по обочинам застыли грузовики, запорошенные снегом, от легковых машин шел пар. Но в здании аэропорта как ни в чем не бывало цвела весна.
Я стоял в очереди на регистрацию за старухой голландкой, которая почти час оспаривала вес своих одиннадцати чемоданов. Я уже начал скучать, но тут промелькнуло это видение, и у меня перехватило дыхание, так что я даже не заметил, как окончился спор, и служащая вернула меня на землю, упрекнув в рассеянности. Вместо извинения я спросил, верит ли она в любовь с первого взгляда. «Конечно, — ответила она. — Никакой другой и не существует». И, не отрывая цепкого взгляда от экрана компьютера, спросила, какое место мне дать — для курящих или некурящих.
— Все равно, — сказал я со всей откровенностью, — лишь бы не около одиннадцати чемоданов.
Она поблагодарила меня служебной улыбкой, не сводя глаз со светящегося экрана.
— На ваш выбор три числа, — сказала она, — три, четыре или семь.
— Четыре.
Ее улыбка сверкнула торжеством.
— За пятнадцать лет, что я здесь, — сказала она, — вы первый не выбрали число семь.
Она пометила номер места в посадочном талоне и, протянув мне его вместе с остальными бумагами, в первый раз подняла на меня глаза цвета винограда, и я вынужден был утешиться этим, коль скоро красавица пропала из виду. И только тут она сообщила мне, что аэропорт закрыт и все рейсы отложены.
— Когда же полетим?
— Когда Бог даст, — сказала она с улыбкой. — Утром по радио говорили, что ожидается самый Сильный в этом году снегопад.
И ошиблись: снегопад оказался самым сильным за столетие. Но в зале ожидания для пассажиров первого класса цвела весна, в вазах стояли живые розы, и даже консервированная музыка звучала так возвышенно и успокоительно, как того желали ее создатели. Мне вдруг подумалось, что этот уголок вполне