— Господин шуцман, вы де можете отвечать за своих предков. Не было ли у вас в роду богемских чехов, силезцев, негров? Несмотря на ваш ложно чистый расовый тип… Ах, какой заголовок для статьи: «Случай хвостатости у чина берлинской полиции, как следствие метизации особи с представителями неполноценных рас»! Вот мой прибор. Не хватает винтика, но это не важно.
— И верно, винтика не хватает, — замечает шуцман. — В последнее мое дежурство — и такое происшествие. Что, черт возьми, вам от меня нужно?
В толпе мелькает человек с плакатом на груди:
— Эх, служба! — бормочет полицейский. — В Берлине сегодня ловишь сумасшедших, а завтра тебя пошлют вытирать слезы людоедам. Я где-то раньше видел вас, — рассматривает он толстяка.
— Я доктор медицины… Дайте его смерить, — бормочет Берхгаузен, забегая за спину полицейского.
Длинная костлявая рука шуцмана лежит на жирном плече Берхгаузена. Неумолимые свинцовые глаза полицейского остановились от гнева.
— Я вам покажу, как дразнить обезьян и оскорблять ветеранов парижского похода. Идите вперед! И ты иди, — обращается шуцман к шарманщику. — Там разберемся.
Полицейский на ходу вытаскивает из чехла, скрытого под фалдой мундира, увесистую дубинку.
…Залитая ярким австралийским солнцем больничная палата. Огромное окно, невдалеке от которого стоит койка, рядом с ним — большое удобное, кресло и небольшой столик перед ним.
Маклай в халате и туфлях медленно ходит по палате.
— Хватит вам расхаживать! Нужно отдыхать, — говорит ему высокая красивая женщина в наряде сестры милосердия.
Она подходит к столику и поправляет большой букет незабудок.
— Вы видите, что и у нас в Австралии, в Голубых горах, растут чудесные цветы вашей северной родины! — говорит женщина. — Господин Маклай, извольте выполнять мои приказания. Пора понять, что Маргарита Робертсон отвечает за вас не только перед «Женским обществом содействия медицине», но и перед всем человечеством.
— Боже мой, какие преувеличения! — говорит Маклай. — Но ведь сегодня праздник, и какой праздник! — Он подходит к столу и смотрит на часы. — Скоро ли?
— Да, — отвечает Робертсон. — Приход русской эскадры — большое событие для Сиднея. Но когда вы будете спать?
— О, — с притворным ужасом спрашивает Маклай, — когда же я наконец вырвусь из этой прекрасной тюрьмы?
— Это не вам знать, — отвечает Робертсон и начинает поправлять подушки. — Что это? — она вынимает из-под изголовья небольшую шкатулку.
— Опять спать, — ворчит Маклай. — А! Поглядите, поглядите. Это — замечательная вещь, которую я свято храню. Это — «знак Маклая»…
Робертсон открывает шкатулку. В ней лежит медальон с изображением Кремля.
— Сейчас в медальоне, как вы видите, только маленький компас, а раньше…
— Был чей-нибудь портрет?
Маклай кивает головой.
— Наверное, портрет вашей матери?
— Нет.
— Но — женский портрет?
— Портрет молодой девушки.
Робертсон с медальоном в руках подходит к Маклаю.
— Неужели Маклай, как все смертные, мог увлекаться? Не верю, — говорит Робертсон. — Не верю, мой милый упрямый больной.
— Десять минут отсрочки, — требует Маклай. — Если вы их мне дадите, я вам кое-что расскажу. Я даже время замечу… Без обмана.
— Это не очередная увертка? Если без обмана — тогда рассказывайте.
— Это — молодость, Иена, мое студенчество, — начинает Маклай. — Я не мог учиться в России, там меня преследовали царские жандармы. Я был очень беден. Я и сейчас небогат, мистрис Робертсон. Знаете, мне нечем платить за переписку моих статей. В Иене я со злобой смотрел на студентов из прусских баронов. Они расхаживали по городу в белых шапках, с хлыстами в руках, и рядом с каждым из них шел датский дог. Вот так вышагивали они, бароны, конечно.
Маклай показывает, как именно ходили бароны.
Робертсон с улыбкой смотрит на него.
— В Иене я доработался до того, что слег в клинику. Невралгия лица, страшные боли, бессонница, — продолжает Маклай свой рассказ. — В клинике я встретил чудесную девушку. Она была обречена и сознавала это. Перед смертью она завещала мне свой портрет и… собственный череп. На Новой Гвинее я однажды тонул. Медальон случайно не был закрыт. И морская вода испортила портрет.
— А череп?
— Череп я зарыл на морском берегу под пальмой. Так хотела она. Перед смертью она просила: увезите мой череп в ту прекрасную страну, которую вы хотите открыть…
— Значит, портрет в медальоне был всегда с вами? — спрашивает Робертсон, и в ее голосе звучит что-то похожее на тревогу ревности. — Скажите, это была любовь?
— Не знаю, — отвечает Маклай и прибавляет с простодушной улыбкой: — Десяти минут еще не прошло. Что вам еще рассказать, госпожа Робертсон?
Женщина молчит. Потом она порывисто приближается к больному.
— Скажите мне, Маклай… Скажите правду. Про вас говорят, что вы не умеете лгать. Такая жизнь, подвиги, скитания… Любили ли вы еще кого-нибудь? Я знаю, что этот вопрос… Но так нужно, Маклай.
Маклай молчит. Он подходит к столику, кладет на него золотой медальон, переданный ему женщиной, и выдергивает из стеклянной вазы стебелек австралийской незабудки.
Несколько мгновений он держит в руках этот стебелек, рассматривает на свет мелкие лепестки, потом ставит цветок обратно.
— Кто бы подумал? — говорит он. — Совсем как у нас под Новгородом, на моей родине. А в Новой Каледонии деревья белоствольника так похожи на русские березы. Не хватает лишь грачей. Да… Знаете, мне еще очень нравилась королева острова Мангарева…
— Это — шутка? — спрашивает Робертсон. — Простите меня за неуместное любопытство… Но я…
— Десять минут прошло, — произносит Маклай и ложится на койку лицом к стене.
Робертсон с опущенной головой тихо направляется к двери. Ее отражение скользит по светлому паркету.
— Мистрис Робертсон, — вдруг глухо говорит Маклай, не поворачивая головы. — Я вам солгал. Десяти минут еще не прошло, и потом… я любил только людей и науку…
Госпитальная кухня. Огромные кастрюли, над которыми поднимается пар, стоят на жаркой плите. Высокий повар в белом колпаке поочередно мешает длинной шумовкой в каждой кастрюле. К повару приближается строгий пожилой главный врач госпиталя. Увидев врача, повар по-солдатски вытягивает руки