рога отвечают из ущелий, с холмов, издали и вблизи; один легкий и звонкий, другой, треща с каким-то непомерным усилием, хрипло и отрывисто. Сбиваются в кучу. Всякому хочется взглянуть на добычу счастливых. Тут она вся вместе: лиса с длинно высунутым языком, пушистая, жирная, разъевшаяся зайцами, сохранившая в каждой черте своей тот испуг внезапно застигнутой воровски и то отчаянное увертывание от преследовавшей ее смерти, с которыми замерла она под пулею; бирюк со своею угрюмо-злою мордою, с всею статью голодного бродяги и разбойника; глупые длинноухие зайцы целыми связками; у кого коза, у кого куница.
Пройдут еще два, три загона. Ноги уже еле носят по снежным тропам; набегались, накараулились. Где-то наш обоз, наши маркитанты? За кусок хлеба отдашь всех своих волков. Наконец добиваются и обоза. Кто не испытывал этой усталости и этого наслаждения, тот не в состоянии понять, что может значить для человека стакан вина после зимней охоты по горам. Заяц, обжаренный без соли и масла на шомполе ружья, пахнет неимоверно аппетитно. Всякую дрянь принимаешь и подаешь, как манну небесную. Толкотня, стукотня, жеванье — на несколько минут никто ничего и никого не видит, никого и ничего не знает; все руки и помыслы лезут к одному — к стакану, к кастрюле.
Солнце заходит; пора к ночлегу. Из разных сторон леса, по обрывам, по скатам, тянутся, как муравьи, все к одному месту, разбросанные охотники. Паф-паф!.. поминутно раздается в холодном, горном воздухе. Разряжают бесполезные пока ружья. Подумаешь, отряд каких-нибудь гверильясов возвращается из своих горных разведок. Вот они слились на голом холме в одну черную змею и потекли вниз, к хуторку лесника, спрятавшемуся у подножия холма. Оттуда уже приветливо краснеет сквозь лесные сумерки яркий огонек, и на выстрелы ружей, на звуки рогов приближающихся охотников отвечает шипенье самовара и кухонная стряпня. Теснее друг к другу; для дружной компании всяка хатка просторна; доски на бочонках — лагерный стол; кругом мы возлежим на соломе, как древние вокруг своих пиршеств. Чай и вино согревают душу, не только язык и чрево. Сколько веселой болтовни, беспардонного вранья, безобидного хвастовства и здорового хохота! Милый Фальстаф, в холостом дезабилье, царит над всеми; его голос заливает все остальные, его тучное тело заслоняет половину хаты, его объемистое чрево поглощает половину запасов; а врет, хвастает и хохочет вдвое больше, чем все охотники вместе. Теперь это — чисто мифологический Пан, как изображает его Рубенс, мясистый, красный, упитанный вином, увенчанный виноградными листьями и сияющий смехом…
Меня вообще удивляет, что цивилизованный человек, потративший так много искусства и заботы на устройство себе всяческих удобств, окруживший себя роскошью и излишеством во всех мелочах, — позабывает лучшее из всех удобств и самую дорогую из всех роскошей — природу, в ее неподдельном виде. Люди кабинета и гостиной, люди фабрики и конторы, должны спасаться от убийственного влияния своей искусственной жизни в волнах всеисцеляющей природы, бодрить в ней не одни вялые мускулы и раздраженные нервы, но весь свой дух, задавленный разными 'злобами дня'. И это нужно делать как можно чаще, при всякой возможности; это нужно считать одною из важных обязанностей своей совести, нравственным долгом, от которого нельзя уклониться, без вреда для себя и других, условием благополучия, от которого нельзя отказаться без крайней необходимости. Цивилизованный человек свободно бросает значительные средства на то, чтобы до полуночи сидеть в битком набитой зале, слушая артиста; он нередко считает позволительным пошатнуть свое состояние, чтобы доставить возможность жене или дочери проводить ночи в угаре танцев. Но много ли он даст за то, чтобы подышать горным воздухом, побродить в зеленых сенях леса, отдохнуть в широком приволье степей? Человек делает вообще много глупостей; но эта последняя глупость, это жалкое забвенье источники нашей жизни и силы — непростительнее многих других.
Дождь не миновала нас в эту поездку. Горше всего были те минуты, когда мы блудили с нашим всезнающим Бекиром по тропинкам, ведущим на гору Цецуль, или как ее называют лесники и охотники, на Чучель-гору. По целым часам приходится стоять в чаще леса под ветвями какого-нибудь маститого дуба или бука, которого широкая густолиственная корона все-таки сколько-нибудь прикрывает вас от ливня; измученные лошадки стоят себе, не двигаясь, опустив уши и головы ко мшистому стволу, а всадники, тоже пригнувшись носом к дереву и укрытые чем Бог послала, потихоньку ведут беседу в своем невольном кружке; амазонку нашу нельзя узнать под огромною черкесскою буркою, которая шалашом стоит на лошади и спускает с себя потоки воды, как с отлива крыши. Ничего не видать кругом, даже соседних дерев; серая сетка дождя сплошь заткала воздух.
Измучили же мы своих животин, целый день гоняя их по грязным лесным спускам и подъемам: ни зерна ячменя, ни глотка воды! Кажется, нет ни одного оврага, которого бы мы не отведали. Бекир сбился давно, но до сих пор не хочет признаться и ужасно сердится, когда мы пристаем к нему с укоризнами. Мы теперь хорошо приметили, когда он сбивается. Он начинает тогда сновать, как угорелый, то вправо, то влево, стараясь опередить нас и бросая по следу кусочки наломанных ветвей. Но эти приемы Ариадны не ведут, по-видимому, ни к чему, и наш путь становится все безнадежнее. Раза два наткнулись на дровосеков, на угольщиков, но и после расспросов беда не поправляется. Уже высоко на горе встретили мы толпу девок и баб, возвращавшихся лесными дорожками из Козьмодемьянской обители. Богомолки, кажется, совсем замаялись и кляли, на чем свет стоит, крутизны Чучеля; они нам пророчили разные скверные вещи. Но уже ворочаться некуда. Встретили какого-то полудикого чабаненка, отыскивавшего корову; долго уговаривали, наконец, убедили провожать нас. Господи! и повел же нас этот проводник! Много я видел трущоб в своих странствиях, но это были из трущоб трущобы. Этот чучельский пастырь был, по-видимому, проникнут тем убеждением, что лошадь проедет везде, где пролезет коза. Когда мы перевалили на противоположный склон горы и увидели через головы других гор стену Яйлы, пришлось спускаться по страшной крутизне и по страшному косогору. Пешая тропинка была протоптана над целою системою пропастей, которыми Чучель спускалась к долине. Как нарочно, мы тут попал в огромную отару овец, которые со страху рассыпались кругом нас и понеслись вниз по зеленому скату, будто волна. От их тревожного блеяния и какого-то стихийного сплошного движения еще более кружилась голова.
В конце тропы, на лесной полянке, мы въехали в пестрое становище татар; арбы были распряжены, грудки дымились, женщины и дети в цветных нарядах копошились вокруг котлов. Татары тоже возвращались из Козьмодемьянского монастыря. Эти магометане почитают священный источник христиан с такою же детскою искренностью и суеверием, как пилигримы нашего простонародья. Всякому младенческому духу свойственно религиозное благоговение перед силами природы, проявляющими себя в определенной, для всех осязательной, форме. Это мистическое отношение человека к природе предшествует всем историческим обособлениям, всем различиям вероучений. Но в данном случае, это и серьезный исторический факт. Горный татарин Крыма — омусульманившийся потомок христианских колонистов Крыма: греков, итальянцев, готов. Он почитает древнейшие христианские святыни Крыма и некоторые из важнейших христианских праздников, как реликвии своей собственной истории. Странствование по склонам Чучель-горы возбудило во мне воспоминания недавнего прошлого, когда я наслаждался на этой же самой горе красотою совершенно оригинальною. Не думаю, чтобы многим из многих читателей удалось послушать 'рева оленей'. В конце сентября, около полнолуния, — пора спаривания для крымских оленей. Олени в летнее время и без того держатся в малодоступных поясах крымских гор, но в эпоху своей любви они забираются в такие дебри, куда не всякий в состоянии следовать за ними. Глубокие лесные пропасти между Бабуган-яйлою, Чучелью, Синабдагом, — один из любимых притонов оленя. Когда совсем стемнело, наша партия охотников покинула домик чучельского лесника и в глубокой тишине отправилась на вершину Чучеля. Лесник вел нас через лес, ему одному ведомыми тропинками; подъем по известковым обрывам на вершину Чучели опасен и днем; ночью он делался крайне серьезным. Ружья, охотничьи снаряды и теплые платья для ночлега в облаках — много затрудняли наш мучительный подъем. Хорошо еще, что ночная темнота не давала нам ясно видеть те черные бездны, над которыми мы карабкались. Поминутно камни срывались из- под ног и летели-летели вниз, пробуждая одно за одним эхо пропастей. При роковом шуме этих камней, вся партия охотников, расползшихся как муравьи по утесистому склону, внезапно останавливалась и настораживала уши: 'Упал кто?' — беспокойно спрашивал среди глубокой тишину чей-нибудь сдержанный голос. Вопрос передавался зловещим шепотом от одного к другому, и всякий со смущенным чувством оглядывался на черную бездну лесов, зиявшую у самых ног. Взглянешь наверх, а там все белая стена — круче да круче.
Зато сверху открылась поистине волшебная панорама. Полный месяц всплывал на небо вместе с нами, и когда мы сидели на белых утесах Чучели, горы уже не загораживали его больше, и он светил уже