разгулявшийся первоклашка мутузил своего приятеля средь бела дня в противном переулке, а остальное дорисовало мамино воображение.
Однако что-то зябкое шевелилось во мне, когда я бежала в тот вечер по переулку. Предчувствие меня не обмануло. Как из-под земли выросла передо мной долговязая фигура парня в кепке, надвинутой на глаза. Я вздрогнула, остановилась, сердце отсчитывало по сто бешеных ударов в минуту, во рту пересохло. Отделилось бесшумно от забора стройки еще несколько молчаливых фигур, заключая меня в сомкнувшийся круг. Мамины гены мгновенно нарисовали картину моих похорон. Я даже услышала причитания родственников и увидела грозный огонь в глазах Николаши. «Наверное, надо закричать», — кольнула скорая мысль. Но меня оставили силы. И вдруг стало все равно. Я покорно ждала своей участи.
И раздался тихий, насмешливый голос:
— Тю-ю, ребята, это же Шунька Веселова, Точно она, собственной персоной.
Шунькой меня называли только мои одноклассники. Усилием воли стряхнув с глаз возникшую от страха пелену, я узнала в долговязой «кепке» Сережку Бестужева, год назад перешедшего в художественную школу.
«Не стыдно тебе, Бестужев, позорить такую прекрасную фамилию?!» — вынырнул вдруг издалека голос классной руководительницы Евгении Осиповны. И Сережкин ленивый голос пробурчал невнятно в ответ: «Так ведь он же еще и Рюмин был, Евгения Осиповна».
Этот повторяющийся диалог сопровождал нас четыре года и вызывал неизменные приступы «рефлекторного», как объясняла Евгения Осиповна, смеха. Сережке «паяли» наследственность от знаменитого декабриста, он сопротивлялся и возражал. Ему такое родство было совсем не на руку.
— «Каким ты был, таким ты и остался», — насмешливо, Сережке в тон пропела я, приваливаясь дрожащей мокрой спиной к забору и почти с нежностью взирая на Бестужева.
— Я, старуха, сохранился. И да буду таким во веки веков. Аминь! Ша, ребятки, разбежались. Пошутили — и хватит. Не позволите ли, мадам, сопроводить вас до дому — до хаты? — галантно изогнулся Сережка и подставил свой острый локоть.
Я поспешно вцепилась в его руку.
Домой я вернулась под утро. Мы бродили с Бестужевым по ночной Москве, вспоминая нашу бесшабашную школьную жизнь. Перебивали, захлебываясь, друг друга, хохотали и вдруг провалились в долгое щемящее молчание, подолгу слушая лишь свое дыхание да шелестящие набеги ветра на верхушки деревьев. Потом я плакала, уткнувшись лицом в рукав его ковбойки, рассказывая о том, как сдали Наталью Арсеньевну в богадельню. Одна деталь моего рассказа произвела на Бестужева большое впечатление. И потрясенный Сережка пошел в атаку.
— Так. Погоди, Веселова, не хлюпай. Этим горю не поможешь. Тебе же некуда ее забрать? Некуда Значит, ты не виновата. Здесь другое. Гадов надо наказывать. Ты сказала, они ее в богадельню выперли из своего деревянного особнячка в замоскворецких переулках? — И глаза Бестужева засияли вдохновенно. — Сжечь! Дерево гореть отлично будет! Сожжем все их музейное барахло — и с концами. Если я правильно тебя понял, Веселова, им же на человека плевать, им другое дорого. Вот и запалим их гнездо. Ну, чего уставилась? Не боись, на себя беру. Ты только дом покажешь — и гуляй.
У меня даже слезы просохли в одну секунду. Я со страхом и восхищением смотрела на Бестужева, а он полыхал огнем мщения.
— В конце концов я ведь Бестужев. Надо учитывать этот факт! — заметил Сережка под финал своего стремительно придуманного плана.
— Но ведь не Рюмин же, — возразила я.
И мы оба засмеялись, очень довольные друг другом.
На прощание Бестужев до боли сжал мою руку и, глядя в глаза своим сумасшедшим немигающим взглядом, сказал с видом заговорщика:
— Значит, заметано. Как только решение в тебе созреет, дай знать. — И прибавил, задумчиво покусывая губу: — Запомни, Веселова, гадов надо наказывать!
Задремавший звереныш потянулся внутри меня, расправляя затекшие мохнатые лапы и давая понять, что он жив-здоров и намерен бодрствовать. В вагоне вдруг запахло земляникой. Я открыла глаза.
Напротив меня спал Игорь Кириллович, потягивая ноздрями. Может быть, ему снилась земляничная поляна, согретая летним солнцем, и пышноволосая девушка с застенчивой улыбкой жмурилась на солнце, а он нес ей пригоршню спелой крупной земляники.
Впрочем, наверное, ему ничего не снилось. У него было напряженное, измученное лицо, и даже всегдашний румянец притаился, уступив место синеватой бледности. Глубокая, как траншея, морщина резко впечаталась между бровями.
Проплыл за окнами книжный магазин для слепых «Рассвет», в который раз покоробив непродуманной легкостью названия. Прогромыхал тяжелый товарняк. Заметались, отскакивая в разные стороны, перепутанные рельсы.
Я тронула Игоря Кирилловича за плечо. Он спал. Я тряхнула его сильней. Густые спутанные волосы упали на лоб, закрыв морщинку-траншею. Не открывая глаз, Игорь Кириллович валился на меня.
Вскрикнула испуганно сидящая рядом с ним женщина. А он тяжело падал мне на руки, и синевато- бледное лицо ткнулось ничком мне в колени.
— Вечно что-нибудь с тобой случается! Какой инфаркт?! Какой Игорь Кириллович? Ты совсем заморочила мне голову! Немедленно езжай домой! — рокотал в трубке испуганный мамин голос.
Стянув в кулаки концы серого пухового платка, туго обхватившего худые плечи, смотрела на меня, не моргая и, казалось, не дыша, старенькая мама Игоря Кирилловича.
Я положила трубку, откинулась в кресло. Надо было ехать домой. А я медлила и медлила. У меня с детства была дурацкая привычка: ставить себя на место других людей. Со временем я научилась вживаться в обстоятельства их жизни с такой отдачей, что могла, наверное, умереть от отчаяния и тоски или лопнуть от смеха, проживая вместе с тем, кому сопереживала. Кто знает, может быть, Наталья Арсеньевна была права, и во мне погибла великая актриса?
Я представила, как до рассвета будет бродить бесшумной, легкой тенью по просторной квартире старенькая мама Игоря Кирилловича. Как будет вспоминать без конца маленького Игоря, впервые ступившего неверными детскими ножками на пол и и совершившего первый в жизни шаг.
А потом тоненький подросток с вечно разбитыми коленками совершит еще один важный самостоятельный шаг: выберет жизнь с матерью и твердо скажет отцу: «Уходи», — в ответ на его сбивчивые объяснения, что теперь они с мамой должны жить отдельно. А потом еще один шаг: и в их доме засветится застенчивая улыбка пышноволосой девушки. А потом деловито и обстоятельно переступит беда порог их дома. Обведет траурной рамкой недолгое счастье сына. А потом… а потом…
Я решительно встала из кресла. Глаза Игоря Кирилловича глянули с лица старушки, знакомой полуулыбкой насильно разъехались пересохшие губы.
— Спасибо вам. Это удача, что вы рядом оказались. А то ведь, знаете, часто так бывает, подумают люди — пьяный, мол, уснул, пусть проспится. — Старушка поднесла платок к дрожащим губам. — Это его Анечкина смерть подкосила. Не хотели врачи выписывать раньше времени, так нет, все к ней рвался, на кладбище. К ней… А кто знает, где она и надо ли ей теперь все это?..
Голос старушки сорвался на шепот. Я быстро попрощалась и, осторожно прикрыв дверь, прыгая через три ступеньки, вылетела на пустынную предрассветную улицу. Раскинула руки, прокричала шепотом: