Сашенька, детка… Приезжай завтра, голубчик. Ты проводи Людмилу Николаевну до остановки троллейбуса… Она сюда-то на такси… Идите… Мне обедать пора… Посижу вот… и обедать…
Я замотала головой. Попросила шепотом; «Можно я провожу и вернусь?»
Неожиданно жестко и строго приказал незнакомый мне голос Натальи Арсеньевны:
— Я сказала, Сашенька, завтра!
Дернулась, засуетилась в словах Людмила Николаевна, уговаривая «милую, бесценную Наталью Арсеньевну» не принимать близко к сердцу, Она не могла не сказать ей, мучилась много лет у себя в Иркутске. И вот теперь, приехав в Москву на курсы повышения квалификации, решилась окончательно. Пусть не сердится «дорогая, незабываемая Наталья Арсеньевна».
Отчужденно глядели на заблудившуюся в обилии слов бывшую ученицу немигающие глаза Натальи Арсеньевны. А мне сверлила мозг одна и та же короткая мысль: «Это всё, это конец. Это всё…»
Мы уходили, не оглядываясь, разъезжаясь ногами по тропинке, и я спиной чувствовала тусклый, неживой взгляд.
До остановки мы шли молча. Я сдерживалась изо всех сил, чтобы не накинуться с расспросами на эту женщину, которую уже ненавидела. Я чувствовала, как поглядывает она на меня искоса своими белесыми глазами, и сдерживалась так, что от напряжения ломило в висках. Наконец, женщина нарушила молчание.
— Знаете, Саша, все время я была уверена в своей правоте. В том, что должна открыть глазе Наталье Арсеньевне, а теперь и не знаю, надо ли было…
— А вам не кажется, что Наталья Арсеньевна уже не в том возрасте, когда нужно ей открывать на что-либо глаза? — взвилась я, еще не ведая, о чем шла речь.
А женщина жалобно собрала губы в тугой комочек, и глаза ее часто-часто заморгали.
— Я так понимаю, Саша… вы очень близкий человек Наталье Арсеньевне, поэтому секреты ни чему… Дело в том…
Права была простодушная Мотя, насторожившись, учуяв какой-то подвох в добровольной разлуке Наташи Беловольской с ее мужем. Видимо, в этом месте, на изнанке ковра, завязан был огромный уродливый узел. И нити переплетенных судеб Наташи и Александра Беловольских были разорваны, а потом по никому не ведомой прихоти собраны вновь, связаны в узел. Но не было видно на прекрасной лицевой стороне ковра этого препятствия.
Быть может, неведение — грех и подлежит жестокой и беспощадной каре?! Пусть так. Но пусть тому, чье неведение однажды взорвется немилосердным прозрением, будет отпущено долгое время жизни, чтобы зарубцевались раны от свершенного предательства, чтобы нашлись жизненные силы преодолеть беду…
Но это была последняя весна Натальи Арсеньевны. Не предначертано ей было судьбой оправиться от соболезнующих откровений бывшей ученицы.
«Нельзя хамить старшим, доченька», — с детства выслушивала я наставления родителей. И тогда, на троллейбусной остановке, слушая, как пытается оправдаться женщина с белесыми глазами, я сдерживалась изо всех сил.
— И что же, эта самая родственница Натальи Арсеньевны, она где? Жива? — стиснув зубы, спросила я.
Бегающие глазки застыли.
— Да, да, конечно. Она ведь младше Натальи Арсеньевны. Когда та уехала учиться в Ленинград, то есть в Петроград по-тогдашнему, Сонечке было шестнадцать только. Вот с тех пор и до самой своей смерти Александр Людвигович был… связан с ней. И сын у нее родился, его сын, он тоже учился у Натальи Арсеньевны. Да знаете вы его. Он известный журналист. Евгений Симаков. Слышали?
Я растерянно кивнула головой. Может быть, и слышала. А может, и не слышала. Какое имело это значение?
Имело значение только одно: среди благоухающего уже по-весеннему парка, вдыхая воздух, переполненный обещаниями скорого чуда, сидела старушка с покорными глазами, сданная в богадельню, словно ручная кладь, и ощущала, как медленно вливает в нее смерть свой холод.
А над ней было безмятежное небо, не треснувшее гневно пополам от увиденного, щебетали и перекликались вокруг птицы, не онемевшие от свершившегося, рядом жили счастливые от предчувствия весны люди.
«Находясь в здравом уме и твердой памяти, я лишаю себя жизни до того, как неумолимая старость постепенно лишит меня физических и духовных сил, парализует энергию, разобьет волю и превратит в тяжкий груз для себя самого и для других».
Эти слова французского марксиста Поля Лафарга, которые оставил он в объяснение своего самоубийства, часто повторяла в последнее время Наталья Арсеньевна. Я даже выучила их наизусть — так часто приходилось их слышать.
Мама посылала через меня снотворное для Натальи Арсеньевны, а я, услышав однажды от нее эти слова, с замиранием сердца протягивала ей таблетки. Конечно же, встретились как-то мои испуганные глаза в такой момент с внимательным взглядом Натальи Арсеньевны, и услышала я ее спокойный, чуть насмешливый голос:
— Не волнуйся, голубчик, это исключено. Ведь из твоих рук. Слишком непомерное бремя вины взвалила бы я на тебя, моя хорошая. — И помолчав, испытующе долго посмотрела на меня, словно проверяя, стоит ли продолжать. — Когда застрелился Александр Людвигович, впервые в жизни мне не захотелось жить. Слишком невероятной и бессмысленной казалась жизнь без него. Я стала как дальтоник. Все краски мира померкли. Я видела вокруг себя серое небо, улицы серого города с серыми домами, серых людей, бесконечно далеких от меня с их радостями и бедами. А мне надо было воспитывать детей, учить их видеть жизнь прекрасной и звонкой. И тогда я решила уйти. Набрала полную горсть таких вот таблеток. И вот ведь не судьба, значит, была. Застучали в окна, загалдели встревожено… Оказалось, что в городе пожар. Горел дом Вока, и очень пострадала Ариадна Сергеевна. Так спасти ее и не удалось. Обрушилась на нее, пытавшуюся спасти хоть самое необходимое из вещей, горящая балка. Осталась Ленусик одна с парализованным дедом. Тут уж пришлось мне, засучив рукава, приниматься за устройство их в моем доме. А вскоре и Яков Сергеевич умер… Ленусику исполнилось тогда семнадцать лет… Вот, Сашенька, какая была история в моей длинной жизни.
Тогда я осмелилась на вопрос, который никогда не решалась задать Наталье Арсеньевне.
— Почему застрелился Александр Людвигович? — И, чувствуя, как лицо заливает жаркий румянец, пробормотала поспешно: — Извините, я не хотела…
— Нет, отчего же, голубчик, я никогда не делала тайны этого. Просто раньше очень больно было говорить… А теперь… Теперь все так болит, что та боль как бы растворилась, слилась со всем остальным. А уж ты, голубчик, как никто другой, имеешь право знать… Тебя ведь и назвали в честь Александра Людвиговича. Так захотела твоя мама. Наверное, чтобы сделать мне приятное. Я очень много рассказывала ей об Александре. Он был самый удивительный, самый блестящий человек из всех, встреченных мною в жизни. Он был талантливейший адвокат. Люди шли к нему за справедливостью, несли ему свои израненные души, поверяли сокровенные тайны. Они знали, что их не предадут, что они в надежных руках. Даже будучи совсем молодым человеком, он был мудр, как старец. Каждый миг нашей совместной жизни был для меня высшим даром. Только несколько раз я не сумела понять его. Впервые это случилось в пору моей студенческой жизни. Я вдруг перестала получать письма от него. Думала — заболел или случилось что- нибудь страшное. Его работа предполагала множество опасностей. Приходилось иметь дело с преступниками. Я просто места себе не находила… А потом пришло письмо от моей подруги, где она сообщала, что он жив-здоров и оснований для беспокойства нет. Мне показалось тогда, что она недоговаривает чего-то, но мои нервы были слишком напряжены в тот момент, и во всем чудилось большее, чем было на самом деле. И действительно, вскоре я получила виноватое, даже растерянное письмо Александра. Как я и полагала, он был в отъезде в связи со сложным, запутанным делом… — Наталья Арсеньевна передохнула немного и продолжала:
— Второй раз я не сумела понять, объяснить для себя его поведение уже после нашего переезда в Новопавловск. Мы очень ссорились тогда. Я пыталась устроить переезд к нам Сонечки, моей двоюродной сестры, а Александр вдруг с каким-то непонятным упорством стал сопротивляться ее переезду. Этого я не