удары сердца противно отдавали в расплавившийся асфальт. Я задыхалась от волнения.
Три года подряд вышагивала я по этому переулку. И всегда радовалась предстоящей встрече, зная, что меня так же радостно ждут. Теперь меня не ждали, и небольшой на первый взгляд, но весьма вместительный особнячок отстранение и чуждо глядел на меня равнодушными провалами распахнутых настежь окон. На подоконнике её окна так же пестрели фиалки в аккуратных горшочках, и, как живая, пузырилась и собиралась жалобными морщинками белая тюлевая занавеска. «Дом образцового содержания», — кичились буквы на эмалевой табличке, прибитой к фасаду дома. При ней таблички не было. Видимо, после ее смерти воцарился показательный покой в этом доме. Я отчетливо представила, как увозили ее отсюда в богадельню. Погрузили в багажник «Волги» цвета кофе с молоком ее немудреный скарб, связки книг. А она в последний раз спустилась по ступенькам крыльца, маленькая, сухонькая, с виноватой улыбкой на лице, и торопливо, не оглядываясь, юркнула на заднее сиденье.
Бестужев был прав. Он бы хорошо горел, этот деревянный особнячок, забитый антикварным барахлом. «Боже мой, сколько вкуса, сколько изящества!» — восторгались гости Ленусика, разглядывая мебель и всякую старинную утварь. «Сколько сил, времени ушло на это! Ведь все это надо найти, подобрать, реставрировать», — с восхищением чирикали многочисленные приятельницы Елены Сергеевны. В одной из комнат царило средневековье, и даже стояли рыцари в латах, надвинув забрала. К ним никак не удавалось привыкнуть добродушной собаке Джаньке, и она время от времени облаивала их, ополчаясь на их торжественную недосягаемость. По стенам висели гербы каких-то неведомых графств, похороненных под руинами истории, сиял неподвластными времени яркими цветами нитей огромный гобелен, изображающий средневековый турнир. А комната Ленусика утопала в пуфиках, бантиках, завитушках кокетливого рококо. Бархатные и атласные подушечки с шелковыми кистями вызывали новый взрыв восторга очарованных посетителей. Величественным, торжественным барокко изнемогал кабинет Вадима Александровича. И непростительной вопиющей простотой отличалась комната Натальи Арсеньевны. Туда посетителей не приглашали. «Ну, здесь комната мамуленьки, куда моей фантазии путь закрыт. Она против моего увлечения антикваром. Возвышенность идеалов не позволяет опуститься до увлечения материальным», — добродушно посмеиваясь, указывала Ленусик гостям на комнату Натальи Арсеньевны.
Мне лично всегда было не по себе в антикварных комнатах Ленусика. Я мысленно даже видела тоненькие веревочки, которыми ограждают в музеях экспонаты и таблички с надписями «Не трогать руками».
Перед отъездом в богадельню Наталья Арсеньевна подарила мне книгу «Петр Первый» Алексея Толстого. Я еле удержала тогда в руках том — такой он оказался тяжелый. Это было подарочное издание романа с крупным шрифтом и иллюстрациями Шмаринова.
«На память о том, как много надо трудиться, чтобы создать нечто огромное, нужное людям», — было написано Натальей Арсеньевной.
«Наверное, это невероятное счастье — иметь дар выразить себя в книге, в картине, в симфонии…» — думала я тогда, плетясь домой и уже не ощущая ноши, оттянувшей руку. Меня тогда занимало другое: а разве не бесценен талант отдавать своим ученикам душу и разум, редчайший дар видеть людей добрыми, красивыми и щедро, легко делиться этим даром с другими. По крупинкам сеяла его учительница Наталья Арсеньевна в душах своих учеников. А много ли было добрых всходов?! Как же странно устроен мир! Несправедливо и безжалостно жестко. Впрочем, что говорить о справедливости, когда ковер уже соткан. Так я думала тогда, прижимая к себе толстую книгу, а сквозь размытость моих растекающихся горьких мыслей проступала виноватая улыбка Натальи Арсеньевны. Поджав горестно тонкие, бескровные губы, тихонько покачивала она головой, укоризненно и чуть недоумевающе. Шелестящими набегами легкого ветра прозвучал ее голос: «Нет, голубчик Сашенька, это самое простое — увидеть мир несправедливо устроенным. Человеку дано величайшее свойство духа — мужество. И это великий путь к тому, чтобы разгадать в человеке высокое, доброе начало. Я больше всего любила мужественных людей…»
Тогда она уже говорила о себе в прошедшем времени, не замечая того. Она оправдывала нас всех, сдавших ее в богадельню, не сетовала, не жаловалась, лишь еще отчаянней плескалась в ее глазах мука невыплаканности, когда говорила она о своих новых знакомых в пансионате.
Тогда я, наверное, плохо понимала ее слова о мужестве. Уже позже, сопоставляя все сказанное, вспомнила старика, занимавшего соседнюю с Натальей Арсеньевной комнату в богадельне. Он сам настоял, чтобы его переселили в пансионат. К нему часто ездили, привозили маленького черноглазого правнука. Однажды, с трудом преодолевая подступающее отчаяние, он попросил не привозить мальчика.
— Я бы не хотел, чтобы он привязался ко мне. Потом… будет скучать.
…Налетевший внезапно сухой жаркий вихрь промчался стремительно по переулку, сметая в охапку песок, мусор, щепки. Швырнул их мне в лицо и исчез. Я сощурила запорошенные глаза. Подтянувшись на руках, заглянула в комнату Натальи Арсеньевны. «Как воровка», — устыдила мелькнувшая мысль и исчезла, не будучи удостоена вниманием. Руки дрожали от напряжения. Подтянувшись из последних сил, я оперлась о подоконник коленом, перевела дыхание. Мои глаза цеплялись за знакомые предметы в комнате. Все занимало свои места. Хозяйка этих вещей ушла из жизни, а неодушевленные предметы продолжали свое нескончаемое бытие. Так было и среди людей. Словно за интенсивность проживания забирала смерть лучших, и даровалась длинная жизнь более близким неодушевленному.
Красовалась над изящным старинным бюро большая фотография. Наталья Арсеньевна и Ленусик обнимали с двух сторон мохнатую голову сенбернара. Кричала красными чернилами нежнейшая надпись Ленусика: «Моей бесконечно любимой мамуленьке как доказательство преданной любви Н-А-В-С-Е-Г-Д-А». Каждая буква слова, привлекавшего в свидетели вечность, была искусно выделена и отгорожена от другой буквы поперечной полоской.
Я вспомнила одно из последних занятий с Натальей Арсеньевной. Впервые не она открыла мне дверь — и это было так непривычно и странно, что сразу стало не по себе. Наталья Арсеньевна ждала меня, сидя в глубоком кресле. Ее рука была перевязана бинтом и сверху обмотана шерстяным платком. А глаза глядели виноватей и покорней обычного. В ответ на мой испуганный вопрос чуть не разрешилась в ее глазах мука невыплаканности, но лишь дрогнули уголки тонких губ.
— Ничего страшного. Это укус… Меня укусила Джанька.
— Вас?! Джанька?! Не-ет… Это невозможно.
Легкая улыбка скривила рот Натальи Арсеньевны.
— Очень я, наверное, зажилась, Сашенька. Пора и честь знать. Видишь, даже невозможное становится реальным. Просто зажилась…
Джанька, любимица Натальи Арсеньевны, была добродушнейшим существом. Маленьким кутенком попала она в дом. «Сенбернары редко выживают в нашем климате, — недоверчиво покачивал головой один из бывших учеников Натальи Арсеньевны, ставший ветеринаром. — Хотя в Москве и насчитывается определенное число собак этой породы», Джаньку баловали и нежили, как ребенка. И она обожала своих хозяев. Особенно Ленусика. То есть Елену Сергеевну. С годами Джанька выросла в умное и преданное животное. Когда она вышагивала по переулку, пугающе громадная, с длинной, тщательно расчесанной шерстью, с целой лентой начищенных, позвякивающих медалей, прохожие застывали от восхищения. И случалось, целый эскорт сопровождал Джаньку…
То, что она укусила Наталью Арсеньевну, было невероятным. Никто не любил собаку так нежно, как Наталья Арсеньевна. А я вдруг с изумлением вспомнила тогда иллюстрацию к «Майской ночи» Гоголя. На той картинке синела украинская ночь, и при волшебном призрачном лунном свете белокожая панночка тоскливыми очами следила за утопленницами. А я уже видела ту, на кого сейчас укажет прозревший от жалости к несчастной панночке козак Левко и кого с тревогой и мукой ищет и не может найти панночка. Ту, чьи глаза вспыхнут колдовским фосфорическим пламенем и чье тело не засеребрится вдруг бесплотной прозрачностью… заставит взгляд наткнуться на твердую черноту, что таится под белой кожей и длинными волосами.
«Ведьма!» — взорвет спокойствие безмятежной украинской ночи жуткий крик, всполошатся покорные звезды, разбежится тревожной рябью уснувшая вода, благодарным румянцем вспыхнут белые щеки панночки. Только в мудрой, доброй сказке всегда даровано человеку чудо разгадать вдруг под человеческим обликом черную душу. Впрочем, если было бы так в жизни, создатель заскучал бы…