запросил о помощи... Ненавижу. Еще бы я сказал... А он бы ответил...
Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит... и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова... Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.
5.
Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается - не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда.
Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых - не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком... Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью - злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения!
Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие - творчество, здесь охотник я - подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта - игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью - уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения... и то, что остается в памяти живущих.
Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое - все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.
А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.
В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.
6.
Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать... И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства.
Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями... все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами - все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу... Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца... 'в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои...' - она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. 'Ты меня любишь? - говорит, любишь?' Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой... ' Что за волосы у тебя... - она говорила, - грубая шерсть, словно ты зверь какой...'
'Что ты валяешься, что разлегся?..' Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. 'Расжимайся, сука, - я сказал ему, - иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью... ' Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться... 'Вставай!... Вставай! Вставай! ' Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.
Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть... Не душа, обосранная воздыхателями, а именно - суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.
- В чем дело, - я спросил.
- Он хотел убить меня.
- Не тебя, муравья...
- Это одно и то же.
- И не хотел, он не думал, не видел... он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто... и все вместе тоже.
- Как это возможно...
- У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать...
Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.
И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.
7.
Эта вспышка меня испугала. Зачем? Генрих был человеком добрым, хотя эгоистичным, заострен на своем быстром юрком теле, на своих зубах и волосах. Я принес ему рюкзак, извинился, сославшись на внезапную головную боль. Он, оказывается, ничего не понял, про муравья забыл и мою вспышку приписал странности. Он вежливо простил меня, но больше к себе не приглашал.
Мне было неприятно, что так плохо поступил с единственным человеком, который относился ко мне по-приятельски. Но я почувствовал и облегчение больше не нужно притворяться. Притворство было тяжко для меня и ранило гордость. Обычно, когда надо было двигаться, спешить, я хитрыми приемами отвлекал его внимание, чтобы он отошел или отвернулся, а сам, понемногу собираясь с силами, приподнимался, поправлял одежду или завязывал шнурок или чистил штатину... Он всегда с досадой говорил - 'вечно ты копаешься...' Да, я зверь, зверюга, и вот копошусь на четвереньках, но все-таки встану, встану... Вспоминая этот случай, мне было стыдно, досадно... и хорошо, спокойно. Пусть я виноват, но мне надоело быть перед всеми виноватым, я устал. Мы были слишком разными.
Его рассуждения в сущности раздражали меня. Обычная в те годы 'обойма'
образованного человека, или якобы образованного, уж не знаю. Я не был начитанным и цепко схватывал все новое, чтобы в одиночестве продумать и перекроить под стать собственной жизни. Большую часть моего времени пожирали ноги и борьба с ними, и я не мог позволить себе роскошь бесцельной любознательности. Я боялся обилия мудрости, которую не смогу перетащить в свой угол, как необходимый ежедневный инвентарь, руководство к действию, а перебирать афоризмы, сегодня одно, завтра другое, не любил. 'Ты удивительно практичен, - Генрих не раз говорил мне с раздражением, стремишься приспособить к своей жизни все, что тебе подходит, а остальное отбрасываешь с порога...' И это правда, чужая мудрость мне не нужна. Интерес к ней понятен, как тяга подсмотреть чужую жизнь во всей ее откровенности, но ничтожен по сравнению с привязанностью и вниманием к собственной жизни как загадке и драме, к собственному страху и жажде выжить. Я не практичен, я сосредоточен на себе, потому что постоянно хожу по краю, всегда боюсь упасть и барахтаться, как насекомое, унижен перед всеми и самим собой, как было, было, было... Я ничего не забыл, в этом мой ужас. Что это написал Хуго - 'ты поднялся один раз, может, попытаешься еще разик?.. ' Куда?.
Зачем?.. . Не пустые ли слова, сочиненные старым алкашом?..
Я был неглупым, остро чувствующим существом, при этом не злым, склонным к добру, теплу, но мой