поэтому он перебазировался, а сейчас пиарит себя направо и налево. А когда станет известен всем, мертвецы поселятся в нас, дабы мы узнали их насилие и ярость. Между нами говоря, есть одна старая поговорка: за последним словом приходит буря. Настало время для последнего слова.
— Но что это значит, Иэн? Что значит их приход? Так ли уж будет плохо?
В его взгляде светилось ужасное предостережение, впервые я увидела, что он всерьез на меня рассержен.
— Если они придут, человечеству настанет конец. Мы утратим единственный свой благословенный дар — нашу животную способность забывать. Те, кто живет ради мертвых, сами становятся умершими, что бы они ни говорили. Последние двое выживших напитаются памятью крови и разорвут друг друга на части.
У меня вырвалось неожиданное возражение:
— Господи Боже, Иэн, но разве нет в этом чего-то невыразимо прекрасного?
— Изысканная красота горящих домов, — горько улыбнулся он.
Иэн тускнел, словно я просыпалась ото сна, или призрак готов был удалиться. Он протянул мне руку, предлагая встать вместе с ним.
— Кому можно доверять?
Я теряла его голос как прерывающийся сигнал мобильного телефона.
— Никто не в силах тебе помочь. Остин Тротта за прошедшие годы делал кое-что по мелочи, но нынешнее ему не по зубам. Даже если расскажешь ему о том, что знаешь, кто ты есть, он тебе не поверит. Ты меня поняла?
— Стим?
Взгляд у Иэна стал печальный и раздраженный одновременно.
— Он такой же, как ты.
Горе помогло мне прозреть истину. Меня захлестнула ярость.
— Он напал на Роберта.
— Торгу намерен убить всех на этом этаже. Он каждому перережет горло. А после откроет дверь и впустит мертвецов. Пора принимать решение. Пора облачаться в доспехи. Ты меня слышишь?
Иэн открыл дверь, собираясь уйти. Я же осталась, будто за порогом таилась опасность.
— Сделанного я не повторю, Иэн. Не стану танцевать для него.
Он растворился в солнечном свете. В его бывшем кабинете я сидела одна.
Господин, у меня был пугающий разговор, о котором вам следует знать. Это случилось полчаса назад. Договорившись о встрече с Троттой, я взялся за тяжкий труд моих обычных обязанностей: регистрировать пленки, возиться с архивами, отыскивать лицензии, хотя следует сказать, что последних под конец мая обычно немного, и даже самые усидчивые ассистенты по производству работают спустя рукава. Тем не менее в плане у меня значилось несколько пунктов на следующий год, и я принялся за дело. Я перетащил на свой стол видеорекордер и начал отсматривать материалы с Олимпийских игр 1972 года в Мюнхене. И вдруг появилась она. Я говорю про Эвангелину Харкер. Это было нападение. Она расшвыряла кассеты, она смахнула папки и вообще учинила дикий хаос. Никто не пришел ко мне на помощь. В коридорах было пусто. Она же стояла и смотрела на меня, прожигала меня взглядом. Она все еще прекрасна. Я попросил ее быть поосторожней с кассетами, если она повредит пленку, я не виноват. Это замечание вызвало взрыв. Она нажала кнопку «Выброс» на рекордере, вырвала из него кассету и швырнула аппарат о стену. То есть физически вырвала его из сети, подняла над головой и изо всех сил ударила им о противоположную стену. Тут настала моя очередь выйти из себя.
— Да что на тебя нашло? — крикнул я, рассчитывая поднять достаточно шума, чтобы немедленно положить конец этому безобразию, но, как я говорил, большая часть работающих вернется лишь завтра, и ни одна живая душа не встала на мою защиту. Далее цитирую ее:
— Почему? — спросила она.
Ни на минуту я не усомнился, что не обязан ей отвечать, но она не отступалась. Прикончив рекордер, она взялась за телевизор. Она подняла его и с грохотом уронила на пол. По экрану побежали трещины. Схватив со стола кассеты, она запустила ими мне в голову. Я никогда не видел ее такой. Следы моего былого чувства ответственности взяли свое. Стыдно признаться, но я разволновался.
Тут мне хотелось бы отвлечься и сказать несколько слов в мою защиту. Я излагаю вам все это, поскольку знаю, что вы все равно вытянете из меня все, а еще, чтобы напомнить о моей бесконечной вам преданности. Мне нет нужды что-либо говорить. Я мог бы заставить вас потрудиться, чтобы узнать о случившемся, но такого не будет. Информацию я передаю добровольно.
Она закатила мне пощечину, и я разрыдался.
— Взгляни, какие у тебя зубы, Стим. Ты их видел? Они становятся его цвета.
— А у тебя, Эвангелина? — парировал я, указывая на очевидное. — Какие они у тебя?
Она прекратила громить мой кабинет.
— О чем ты?
Я вытер глаза. Я не ответил. Будь у меня при себе нож, все обернулось бы иначе. Но ножа при мне не было.
— Ты ведь не получала моих писем, верно? — спросил я.
Прижав руки к груди, она закрыла глаза. Такой прекрасной я ее никогда не видел.
— Боже, Стим, — сказала она.
Тут я понял, что это мой шанс, и вы бы мной гордились.
— Но ведь он не так плох, правда? Наш господин. Он весьма любопытная личность, согласна?
Протянув руку, она коснулась пальцем моего подбородка, будто я маленький мальчик и сказала:
— Он воплощение бойни, и ты это знаешь.
Я решил выложить карты на стол.
— Я любил тебя и что угодно ради тебя сделал бы. Вот о чем были мои письма. Если бы ты их получала, то, возможно, поняла бы, как я дошел до такого.
Но она так жестока.
— Я бы удаляла их не читая, Стим.
Ее искренность слишком меня ранила, и я не ответил. Она бы их удаляла. А ведь вы меня предостерегали. Уронив голову на стол, я заплакал от унижения. Я плакал, пока слезы не залили стол. Сомневаюсь, что кто-либо в «Часе» когда-нибудь плакал так долго и горько, как я. Почему она удаляла бы мои письма? Почему? Я велел ей уходить, но нет, она не оставила меня в покое, она начала понукать мной.
— Ты должен сказать мне, где он, Стимсон. Ты должен рассказать мне все, что знаешь.
И в последний раз мне хочется оправдаться в моей минутной слабости. У меня был выбор. Я мог бы послать ее ко всем чертям. Но не послал. Она еще обладает властью над моим сердцем. Скажите мне, что нужно сделать, и я сделаю. Прикажите, и будет исполнено. Хотите, чтобы она умерла? Только произнесите слово. Но в то мгновение я сдался. Я сломался. Я рассказал ей, что знаю. Но что именно я знаю? Понимаете? Не так уж многое мне известно.
— Где он прячется? — спросила она.
— Понятия не имею, — сознался я. — Но после полуночи он всегда в центральных коридорах. Он расхаживает и вздыхает и распаковывает свои пожитки.
Это я ей рассказал, и да, от всего сердца раскаиваюсь.
— Что он тут делает? Он тебе объяснил?
Тут мне повезло. Одно дело — задавать вопросы. Совсем другое — знать, какие именно нужно задать, и она этого не знала.
— То же, что и всегда. Он слушает. Он поет.
Следующий вопрос пришелся ближе к цели:
— Но где он берет кровь, Стим? Они не приходят к нему, если он не пьет кровь.
Я молчал.
— Ну?
По моему лицу нельзя было прочесть ничего конкретного. Но она поняла достаточно.