втягиваемого воздуха и уже решил, что мой старый друг наконец одумался. Но это был не Эдвард Принц. Порог переступил другой человек, самый странный из всех, кого мне доводилось видеть. Отчего он казался столь странным? Прежде чем перейти к этому вопросу, я должен недвусмысленно заявить, что глубочайшее уродство было наименьшим из его пренеприятных свойств. Уродство придавало ему человечности. Зубы у него были угольно-черные, мелкие, как камешки на вулканическом пляже (такой я однажды видел в Катании), и сидели они в явно распухших, серых как штукатурка деснах. Вообразите себе черный пляж, заваленный дохлой рыбой, — эффект будет приблизительно тот же. И голова у него словно вздулась. Да, гигантская голова сидела на крошечном теле. Но на голове у него не было ни жировых складок, ни припухлости, которые производили бы впечатление умильности. Она была массивной и словно росла из ствола, который затем сходил на нет. Глаза у Торгу были красные, ну и что с того? У меня они такие же. Его одежда меня озадачила: вышедший из моды белый летний костюм, короткий настолько, что из рукавов торчали манжеты темно-синей рубашки. И все в его туалете настолько не сочеталось друг с другом, что, казалось, было снято с какого-то трупа.
Когда он вошел в мой кабинет, на меня обрушилась глубочайшая печаль, столь тяжкая, что я едва не упал на колени. Я силюсь осознать природу этого воздействия, но описать могу в точности. Суть его очевидна. Торгу окружала аура из самых страшных моих сюжетов. Он вошел — как бы это сказать — в ореоле пыток и убийств, и эти миазмы казались столь осязаемыми, что протяни руку — и сможешь коснуться их, они окутывали его как дорогая шуба из живой кожи жертв допроса с пристрастием. И стоило ему открыть рот, я сразу понял, будет только хуже, и прервал его резким вопросом:
— Где Эдвард Принц? Что вы с ним сделали?
Я подался вперед, опираясь на стол, сомневаясь, выдержу ли то, что он собирается рассказать. Его передернуло, словно само его сердце споткнулось, и, облокотившись для поддержки о стену, он указал назад на дверь кабинета.
— Сами посмотрите.
Обеспокоенный, я поспешил встать с кресла и обойти гостя, вышел за свою дверь к двери соседа, но там остановился как вкопанный — меня ожидало зрелище столь кошмарное, что на его фоне даже Торгу приобретал толику рациональности. Принц был не мертв. Во всяком случае, не бездвижен… А жаль. Он был очень даже жив, но наг, он стоял на коленях на полу перед тремя видеомониторами на тележках и в диком возбуждении крутил и дергал переключатели. Изображений на экранах я не видел, в кабинете было совершенно темно, и я различал лишь случайные всполохи статики на голой спине Эдварда Принца. У него отросла борода. Морщинистая и обвислая кожа светилась оттенком экранов. Принц, по- видимому, не узнал меня, но заговорил:
— О Господи Иисусе, сволочь, предательство, грязная задница предательства вселенной нашего договора… взгляни на это… ради Бога… во имя Бога… посмотришь?
Последнее слово он произнес с особым нажимом. Это был не бред. Принц действительно хотел, чтобы я увидел изображения на видеомониторах, и хотя мне ничего на свете так не хотелось, как развернуться и уйти (я никогда не верил, что мы воистину сторожа братьям нашим), я сделал несколько шагов в темноту, дюйм за дюймом пробираясь вперед, остерегаясь броска или нападения человека, который, по всей очевидности, лишился рассудка. Наконец я достиг того места, откуда искоса смог увидеть один из трех мониторов. Принц водил по экранам пальцами, и я увидел то, что вызвало у него столь бесноватый бред. Больше я в его душевном недуге не сомневался. Эдвард Принц, мой соперник и друг до первой беды, потерялся в фантазиях и из них не вернется. На экране — стандартная сцена в «универсальном»: два стула (незанятых), под ними две бутылки минеральной воды, никаких видимых камер, факс из киноархива на заднем плане. Пленка шла без звука, или Принц его отключил, да я и не собирался просить прибавить громкость. Просто некоторое время смотрел. Наконец я задал Принцу вопрос:
— В чем дело, Эд? Что тут ужасного?
Его голова рывком повернулась ко мне, рот раззявился. У него тоже зубы почернели, как у Стимсона Биверса. Я поморщился, стараясь не думать о том, что подразумевает их изменившийся цвет.
— Что ужасного?! — взвизгнул он. — Там нет меня, ссохшаяся ты гадюка!
Я не понял, но мне хватило и этого, и я попятился, но в тот момент на экране возникло нечто, во что я и в настоящий момент отказываюсь верить. Я уговариваю себя, что это внушил мне сам Принц, что реальности ему придало жутковатое поведение Торгу, но сейчас я пытаюсь изложить все в точности так, как чувствовал и пережил. Короче говоря, на экране я увидел, как бутылка с водой поднялась с пола «универсального», взмыла в воздух, а потом снова опустилась. Кто-то отпил из бутылки. И этого человека объектив камеры не видел. Я думаю… нет, я знаю, что этим человеком был Эдвард Принц. Закрывая рукой глаза, я вылетел из комнаты. Не помню, как оказался в собственном кабинете, где Торгу уже расположился на диване.
— Жизнь есть разочарование, — пробормотал он. — И смерть не лучше.
Меня охватило мимолетное желание броситься на него с кулаками, но я утратил мужество. Я боялся, что он снова заговорит, а в моей слабости я не снес бы его голоса. Более того, он словно разрастался у меня на глазах, будто напитавшееся кровью растение. Не знаю почему, не могу объяснить этого впечатления, разве только это действительно происходило, разве только его последующее поведение требовало расширить физические пределы и без того огромного черепа.
— Что вы сделали?
— Я? Ничего. Он расстроен условиями соглашения, которое сам же и заключил.
Я стоял в пяти футах от него, и все равно его гнилостное дыхание ударило мне в нос. И все больше я ощущал и другой эффект его присутствия. Мне казалось (хотя и без видимых свидетельств тому факту), что в моем кабинете мы уже не одни. Если вам доводилось войти в комнату жарким ветреным днем, когда окна открыты и ваши бумаги летают на разыгравшемся сквозняке, то, возможно, вы поймете, что натолкнуло меня на эту мысль. Мы были на двадцатом этаже. Мое окно, двадцатифутовая плексигласовая панель, не открывалось. Ни ветер, ни дождь не могли сюда попасть, и тем не менее что-то проникло внутрь. А в центре этой воронки сидел на моем диване Торгу. Тут я заметил, что он принес с собой ведро, из которого торчала рукоять какого-то инструмента. Ведро стояло у него под ногами.
Спотыкаясь, я добрался до стола, схватился за его край, как будто он мог мне помочь.
— Какого соглашения?
— Я сказал, что он будет жить вечно, если изопьет крови, которая есть мой дар, но он совершенно иначе понимает бессмертие и вообразил, что все время будет видеть себя на экране. Я же не мог бы представить себе менее наставительную, менее бессмысленную разновидность бессмертия, поэтому не потрудился упомянуть о побочном эффекте.
Признаюсь, я начал понимать, что он имеет в виду, и поверил его объяснению. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу всю абсурдность, всю нелепость такого утверждения, но все равно записываю его ради журналистской точности.
— Побочный эффект, — повторил я его слова.
— Те из нас, кто собирает истории, не могут быть увидены ни одним устройством, известным человечеству.
Я больше не мог сносить, что он жив. В моем ящике справа есть нож для бумаг…
— Вы говорите про камеру?
— Никогда больше, — шепнул Торгу. — Для него с этим покончено. И для вас тоже. Вы вскоре начнете делать репортажи на гораздо более значимые темы. Сюжеты, весомее любого, за какой вы когда-либо брались. Вам известно, что Сталин велел расстрелять тринадцать тысяч собственных солдат в Сталинграде во время осады этого великого города? Вы сможете взять у них интервью. Полагаю, вы подойдете к этому ответственному заданию с большим достоинством, чем ваш коллега.