приводил выдержку из романа «Война и мир», указывающую именно на этот дом. Теперь мы можем посмотреть на сам дом. Эта огромная загородного типа усадьба сохранила свои допожарные черты. Строгий портик с колоннадой украшает центральную часть здания.
По бокам на выступах ему отвечают группы сдвоенных колонн, несколько скромней главной колоннады. Парадный двор окружен более низкими крыльями. В центре двора цветник. Теперь тут поставили памятник Льву Николаевичу Толстому. Это еще более связывает усадьбу с именами Ростовых, с «Войной и миром». Въезд во двор напротив портика через красивые ворота. Те самые, через которые выезжала графиня Ростова с челядью, когда она прощалась с Москвой, смотрящие на церковку напротив. Так увековечил Лев Николаевич эту усадьбу в своем романе. И сейчас памятник Толстого стоит посреди двора и смотрит как раз в эти самые ворота, в сторону, где была когда-то церковь.
Сначала после революции здесь, в усадьбе Долгоруких, был Литературный институт имени Брюсова, позднее, в 1932 году, здесь обосновался Союз писателей СССР. А в соседнем доме — изящном невысоком особняке замкового характера — помещается Дом литераторов. Он появился тут одновременно с Союзом писателей. С этим зданием у меня связано два события. И оба они имели прямое отношение к Маяковскому. Первое, когда Юрка Модель затащил меня на выставку Маяковского. Она называлась «Двадцать лет работы». Я тогда не очень знал поэзию Маяковского, многое мне было трудно читать, что-то просто не нравилось. Вроде «Бабьих бубликов». Но на выставку пошел, и, представьте себе, увидел там самого Владимира Маяковского. Живого! Всамделишного. Он стоял среди обступившей его группы молодых людей и о чем-то громко говорил. Все жадно слушали его. Еще бы, сам Маяковский! Приблизиться к нему мы, конечно, не могли, но даже смотреть на него было интересно. Первый раз в жизни я видел близко живого поэта. Горд был необычайно. После выставки Юрка дал мне почитать разные вещи Маяковского. У него полно было разных изданий. Стал читать. И наткнулся на некоторые, очень мне понравившиеся стихи. Только не умел еще их читать так, как надо. Их же вслух надо. И громко, во весь голос. А лирические, которые с особым надрывом, надо было пропускать через сердце. Их вот громко читать нельзя было. И не допускать равнодушия или безразличия. Так, чтобы понимал, что это все с тобой происходит. Надо сказать, что со временем я как-то вроде бы научился и читать его стихи, и делать их понятными для других, тех, кто, как и я раньше, относился к Маяковскому с недоверием.
Второй приход в Дом литераторов тоже был связан с Маяковским. Я, как и многие москвичи, пришел на печальное прощание с погибшим поэтом. Это случилось вскоре после выставки. Застрелился! Нелепость какая-то! Я же помню, как совсем недавно он был таким жизнерадостным, могучим, доступным. Говорят, в записке сказано было: «Любовная лодка разбилась о быт…» Все равно, никак не вяжется одно с другим. Мы шли молчаливой скорбной толпой в особняк Дома литераторов, поднимались по лестнице, входили в комнату, где он лежал. И помню почему-то огромные заграничные ботинки с рельефом на толстых подошвах. Почему-то это запомнилось. Лицо и фигура, само собой, но эти ботинки почему-то особенно.
Теперь, проходя мимо Дома литераторов, всякий раз вспоминаю двух Маяковских — того на выставке и другого — в гробу. И красивую шевелюру его вспоминаю, и огромные ботинки тоже.
Рядом находились роскошные особняки. В основном, все они заняты теперь разными посольствами. Одно из них, где было посольство Афганистана, запомнилось шикарной встречей короля, или падишаха, как его называли в Афганистане. Кажется, это было посольство первой страны, признавшей нас, и первый король, приехавший с официальным визитом к нам в Москву.
Не знаю, как проходила сама встреча, но то, как украшен был особняк посольства, отлично помню. Для двадцатых годов это было очень необычно. По контурам все здание было иллюминировано лампочками. Примерно так только на праздниках бывало. 1-го Мая или 7-го ноября. А чтобы в обычные дни — такого еще не было. И поэтому произвело огромное впечатление. На темном вечернем небе вырисовывались четкие контуры здания. Между окнами укреплены группы из знамен трех цветов. Черного, красного и зеленого. Это цвета афганского знамени. Дом и ближайшее к нему окружение были оцеплены милицией и войсками. Народ толпился, чтобы взглянуть на Амануллу-хана, первого короля на советской земле. Нам, мальчишкам, конечно, удалось пробраться вперед, но за оцепление даже шагу ступить было невозможно. Затая дыхание, наблюдали мы, как к посольству подъехал кортеж автомобилей, как кто-то выходил из них, как кого-то сопровождали в дом. Но увидеть всего было невозможно. Мешали автомобили, мешали милиционеры. Только краешком глаза увидел кого-то, кто показался мне королем. Но рядом заспорили. Говорили, что это вовсе не шах Аманулла, а какой-то его генерал. Вроде бы, военный министр. Не знаю. Возможно. И скорее всего, именно так. Очень уж пышный был генерал. Спустя какое-то время мы узнали, что Амануллу-хана сверг его дядя Надир-хан, что в Афганистане идет страшная междоусобица, резня, инспирируемая, как утверждали газеты, английским империализмом. Это случилось в 1929 году.
Очень красивым мне казался один дом на углу Скарятинского переулка. У него была масса украшений, карниз был весь какой-то волнистый, окна огромные с красиво прорисованными рамами. А во дворе раньше была, очевидно, конюшня, так как над ее широкими дверями из круглой ниши выглядывала голова лошади. Здесь тоже было какое-то иностранное консульство. Кажется, великобританское. Но называли этот дом по- прежнему «Домом Миндовского». Очевидно, по старому владельцу. Тогда же услышал я и фамилию архитектора, который строил такие вычурные, как мне тогда казалось, очень красивые дома. Это был Кекушев. Мне говорили, что я зря интересуюсь им, что архитектура его домов нездоровая, что она какая-то чуть ли не империалистическая, отнюдь не классическая, а, значит, неправильная. Что ее даже в архитектурных ВУЗах не изучают. Позднее я убедился в этом, когда учился в институте. Но, что поделаешь, мне все-таки эти дома нравились. Что бы о них ни говорили. И я рад, что отношение нашей архитектурной критики к этому направлению, называемому «модерном», в корне изменилось. Теперь почти все полюбили этот стиль, о нем много пишут, ему даже подражают. А мне он всегда нравился.
В более крупных зданиях, типа городских усадеб, помещались значительные учреждения и институты. Ну и, конечно, во многих домах, особенно в доходных, селились просто москвичи, в основном интеллигенция. Из-за множества посольств и консульств мы называли свою Поварскую дипломатической улицей. Может быть, как раз в силу этого по улице не пропускали шумных трамвайных маршрутов, движение было здесь умеренным.
Короче, тихая была улица. Зеленая и очень привлекательная. Представляете, как приятно пройти под кронами лип, рядом с красивыми домами, вдоль узорчатых решеток оград. И мимо стоявших церквей тоже было интересно ходить. Все-таки очень уж необычными они были. Разных времен, разных стилей, но с одинаковой какой-то особой тишиной вокруг. Около них никто не шумел. Старушки, проходя мимо, или еще издали, лишь увидя их, крестились истово, кланялись.
На нашей Поварской, кроме церкви Бориса и Глеба, расположенного посередке между Скатертным и Ржевским переулками, был и другие — церковь Ржевской Божьей матери, церковь Симеона Столпника. Из них до нашего времени дожила только одна — церковь Симеона. Две первых были уничтожены в тридцатые годы, на месте церкви Бориса и Глеба соорудили гигантскую призму Училища имени Гнесиных, а на месте церкви Ржевской Богоматери построили высокое и очень немасштабное здание Верховного суда СССР, очень чужое для окружения.