Ну, вот подъезд. Тут, кажется, ничего не изменилось. Даже «Лешка — хвост!» — на месте. Как выцарапал рыжий Димка, так и осталось. Пожалуй, стало грязней, неприютней. Понятно, война.
По лестнице я поднимался почему-то на цыпочках. Мне ужасно хотелось не просто войти в дом, а… нагрянуть! Застать врасплох.
Вот — дверь. Дрожащей рукой вставил ключ… Слава Богу, замок открылся почти бесшумно. В коридоре было темно, но я прилетел домой! И никакая подсветка не требовалась: ноги сами привели меня к двери. Тихонько толкнул створку и вошел в комнату.
Все тут было, как было — обои, мебель, фотографии. Только в нашей комнате было запустение. На столе стояла чашка с недопитым чаем, рядом с пустой хлебницей — мой старый, еще больше облезший медведь. Он сильно сдал за военные годы, вроде даже голову опустил, и секретного кольца что-то не было видно.
В смежной комнате мамы тоже не оказалось. Наверное, мама на кухне, подумал. Пойти за ней или обождать? Обожду. Присел к столу.
В розетке для варенья блестело что-то белое: не соль, не сахар… Кристаллики несколько напоминали нафталин, только мельче. Понюхал — не пахнут. Лизнул палец, приклеил самую малую пылинку и отправил в рот… Сначала язык вроде обожгло, потом по всему рту разлилась какая-то сильно преувеличенная сладость. Сахарин, сообразил я. И мне сделалось еще грустнее.
Поднялся: пойду на кухню — к маме. Но тут она появилась сама. Нет, не вскрикнула, пораженная моим появлением, не упала в обморок, а тихо заплакала, сказав только:
— Дождалась… вообще-то я знала…
Мама очень расстроилась, узнав, что в нашем распоряжении всего один час, что в Тушине стоит мой «лавочкин» и в четырнадцать ноль-ноль запланирован вылет. Куда? Странный вопрос! Дальше — на запад. Об этом я сообщил маме с бодростью необычайной, будто лететь на запад было развлечением, праздничной прогулкой…
Мы говорили торопливо, разом, мешая друг другу совсем ненужными вопросами и неожиданными воспоминаниями.
Под конец я почему-то спросил:
— А медведь для чего на столе очутился?
— Он со мной и в эвакуации был, — ответила мама, как мне показалось, смущенно. — Только он один и был там со мной. Хочется же поговорить с кем-нибудь… И знаешь, когда совсем нет рядом с тобой прошлого, очень трудно чего-то ждать от будущего…
Никогда моя мама не была сентиментальной, она не верила в бога, не страдала суеверностью… Медведь, увезенный в эвакуацию, — это был не ее стиль… Впрочем, и война была совсем уж не в ее стиле.
Когда мы попрощались, когда все уже было сказано и время не позволяло мне мешкать, мама сказала:
— Об одном прошу: если возможно, пиши почаще, хоть одно слово: жив.
По дороге на аэродром я заскочил на почту. Попросил конвертов. Симпатичная глазастая девушка поглядела на меня непонимающе:
— Вы с фронта, наверное? — и улыбнулась. — Давно уже нет никаких конвертов в помине…
— Жаль, — сказал я и тоже улыбнулся, — очень нужно.
— Кому писать-то собираетесь?
— Маме. — И я рассказал этой совершенно незнакомой девушке про медведя, который ездил в эвакуацию, и о том тягостном, что встретило меня в доме… Не надо, наверное, было говорить об этом, да так получилось.
— Подождите, — сказала девушка и вышла.
Я поглядел на часы — времени оставалось совсем мало.
Славная девушка скоро вернулась и подала пачку секреток.
Теперь таких не делают — листок, сгибающийся пополам, имел клейкую кромку. Сложи, залепи, и пожалуйста, получается закрытое письмо…
Секреток оказалось пятьдесят. Это я узнал, добравшись до места назначения, на полевой аэродром. И в первый же вечер я заполнил их все.
Жив, — писал я, — от тебя долго нет весточек, но я не волнуюсь, т. к. не сижу на месте и понимаю: почте трудно угнаться. Здоров.
Тексты имели разночтения, но смысл их сводился к только что приведенному.
Мне обязательно надо было исписать все секретки, чтобы не разбазарить их… И было еще соображение…
Утром я отдал золотому моему механику Алексееву все полсотни секреток и наказал:
— Если не вернусь с задания, Гриша, посылай штуки по две в неделю.
Он посмотрел на меня хмуро и сказал:
— Лучше возвращайся, а я буду напоминать, чтобы сам посылал…
Когда мама умерла, в немногих ее бумагах я обнаружил сорок четыре секретки — голубенькие, из шершавой бумаги, с жалкой розочкой или каким-то еще цветком, напечатанным в правом верхнем уголке внутренней страницы…
45
Никогда вещи не имели надо мной особенной власти. Бывало, конечно, мальчишкой мечтал о фуражке-капитанке с лакированным козырьком, или позже хотелось обзавестись кожаным пальто, но чтобы с ума сходить: без мотоцикла или без трофейной машины БМВ жизнь не жизнь — такого не случалось.
Однако вещи я видел и, если можно так сказать, запоминал их в лицо. Порой надолго. И всегда любил, да и сейчас люблю соотносить вещи с повадками и характером их владельцев.
У Митьки Фортунатова я был всего один раз. Затащила Наташа. Для чего, я не понял. В памяти остались просторные комнаты бывшей барской квартиры: потолки высоченные, карнизы лепные, двери с зеркальными стеклами. Все добротное, массивное, сработанное на года. И странная толкучка вещей, царившая в этих комнатах. Краснодеревные шкафы, буфеты и посудные горки; были там еще комоды и секретеры… А всякий клочок горизонтальной площади залеплен фарфором, хрусталем, деревянными статуэтками, бронзовыми безделушками и еще какой-то прорвой занятных вещей и вещичек. Было что-то неистребимо магазинное в фортунатовском доме.
Но больше вещей, захвативших львиную долю живого пространства, поразило меня отношение к этим самым вещам.
Нас с Наташей пригласили к чаю. Смотрим, овальный полированный стол накрыли суконной попоной, поверх положили кухонную клетчатую клеенку, обрезанную точнехонько по форме крышки, и еще постелили байку, а потом только скатерть: Никогда прежде (да и потом) такого не видывал.
А как морщилась хозяйка, когда Митька — уж он-то наверняка был надрессирован! — с пристуком опускал фитюльку-чашечку на расписное, очевидно, китайское блюдечко…
Ну, а когда Наташка едва не смахнула на пол вазу — этакое многоярусное сооружение из стеклянных тарелочек, нанизанных на блестящий серебряный стержень, — Митькина мама схватилась за сердце. Конечно, я тогда не понимал, какая, скажем, мебель у Фортунатова — просто старая или старинная, дорогая или антикварная; что у них за посуда — севрская, гарднеровская, императорского завода… Но я запомнил на всю жизнь: мебели, вообще барахла была прорва и над имуществом тряслись, а лучше сказать — трепетали.
Позже, сначала подрастая, потом набираясь ума, наконец, надеюсь, мудрея, я перевидал всякое: и кровати, убранные кружевными подзорами, украшенные пирамидками подушек — меньше, меньше, меньше, меньше… едва не до самого потолка; и много раз осмеянных, якобы специфически мещанских слоников,